Салтыков-Щедрин | страница 18
Следовательно, вывести на сцене или в книге преступника, который остался неизобличенным, — значит совершенно исказить картину российского процветания и бросить незаслуженный укор властям предержащим.
Желая покрасоваться перед заезжим иностранцем, Николай объяснял ему:
— К счастью, административная машина в моей стране крайне проста, иначе при огромных расстояниях, являющихся серьезным для всего препятствием, и при более сложной форме управления головы одного человека оказалось бы недостаточно.
Собеседник вежливо слушал.
А в почтительном отдалении с выражением преданности стояли сиятельные воры — министр Клейнмихель, который положил к себе в карман изрядную долю суммы, назначенной на меблировку Зимнего дворца, камергер Политковский, после смерти которого обнаружилось, что он украл в возглавляемом им учреждении больше миллиона…
И все они были горой за «крайне простую» машину управления и за благонамеренную литературу, за утешительные картины быстрого и скорого изобличения мелких жуликов.
— В то самое время, — увлеченно рассказывает князь Лев Михайлович составленный им проект «настоящей» комедии, — как взяточник снимает с бедняка последний кафтан, из задней декорации вдруг является рука, которая берет взяточника за волосы и поднимает наверх… В этом месте занавес опускается, и зритель выходит из театра успокоенный и не застегивает даже своего пальто…
С ненавистью и омерзением сводил Салтыков счеты с этим царством благонамеренности и грабежа. И его картины провинциальных нравов, подчеркнуто скромно озаглавленные «Губернские очерки», метили куда выше, затрагивая всю систему показного благополучия и официального лицемерия, установленную отнюдь не героями Щедрина.
Так, городничий Фейер, вымогатель и взяточник, «насчет чего другого, а насчет нравственности лев был!», по уверению рассказывающего о нем подьячего.
Ну еще бы! Ведь и его августейший образец приходил в страшнейший гнев, усмотрев нарушение «добрых нравов» в своей семье, и изволил неблагосклонно относиться к любвеобильной бабке своей Екатерине II, ибо для него, по трогательному выражению его биографа барона Корфа, «душевная чистота была высшим из всех качеств».
Правда, эти благородные свойства души не мешали ни Фейеру жить с «девицей не девицей, а просто мадам» Каролиной, ни его кумиру обращать свой благосклонный взор на любую из великосветских дам, не рискуя встретить отказ или сопротивление верноподданных мужей.
«Нравственность» для изображаемого чиновничьего круга — это такое же условное словцо, как и «совесть», которое разобидевшийся полицейский исправник Маслобойников с педантической точностью переводит на общепонятный язык: