Сумрачный красавец | страница 64



Сегодня ночью долго стоял у окна, смотрел, как над морем восходит загадочная луна. Захваченная врасплох во время любовного свидания, на широкой светящейся лестнице, испещренная черными родинками, молчаливая, она казалась бесстыдной, непонятной и полной предзнаменований, точно женское недомогание.

Я становлюсь нервным, как ребенок.

11 августа

Всем тем, кто, как я, знает, что невинность и виновность даны нам от рождения.

То, что я пишу, по сути имеет прямое отношение к позавчерашнему разговору.

Уже давно я осознал тот поразительный факт, что страсть — не навязчивая идея, не суженное пространство, на котором отныне должны умещаться все помыслы и заботы, не отвод жизненных потоков в новое, отныне единственное русло, которое человек наметил для себя сам, — нет, это неистовое, брызжущее кипение жизни: так вскипает вещество под жгучей каплей кислоты. Поэтому на мой взгляд, да и на взгляд каждого, кто всмотрится повнимательнее, страсть может достигнуть наивысшей мощи только внутри некоей группы людей. В иных условиях она не возвысится до экстаза, до исступления. Я не представляю себе страсть на пустынном острове. И наоборот: там, где имеется театр, непременно отыщется и страсть; если бы ее не было, ее бы следовало придумать.

Страсть передается, как зараза. Страсть — дитя толпы или, по крайней мере, группы.

Я всегда представлял ее себе, как незримое облако, которое окутывает человека, вступившего в магический круг, и пробуждает в нем жгучий жар. Впрочем, так считает и широкая публика, хоть и не отдает себе в этом отчета. Разве в романах для прислуги не говорится о бурях, смерчах, ураганах страсти? Как выразительно сказано! Ведь смерч — сила, которая превращает соломинку или, если хотите, мыслящий тростник в убийственный снаряд. Этакий черный столб всасывает все вокруг и вращается с такой чудовищной скоростью, что кажется неподвижным.

Он живет и действует в искусственном мирке, создаваемом им самим — его голосом, его речами и походкой, — мирке правдоподобия, приличия, благопристойности. Даже самые скверные его выходки не могут ничего изменить: если человек сидит в кресле с такой царственной непринужденностью, он всем внушает доверие; а слова, слетающие с таких любезных, таких румяных, таких бестрепетных уст, никому не покажутся бредом.

Для меня самый волнующий период в жизни Христа — это краткий период от Воскресения до Вознесения, когда Его явления людям были такими недолгими, зыбкими, сумеречными и со скорбью воспринимались как последние, как прощальный отблеск заходящего светила — в то же время удивляли, казались небывалым возвратом надежды, запоздалой прихотью, небрежностью божества. Это Он — и не Он: лицо возникает перед тобой — и через мгновение гаснет либо сияет тебе из-под чьих-то других черт. И начинается лихорадочная погоня за привидением, которую прерывает идиллическая пауза — словно вечерняя беседа у колодца: окутанный сумраком пришелец просит у служанки на постоялом дворе, чтобы принесла ему поесть. Мирный ужин в тени виноградной беседки с паломниками, идущими в Эммаус, — медлительная рука, преломляющая хлеб, вечер так ясен. Все такое привычное — ну да, мы