Апостат | страница 124
Пётр Алексеевич, засмотревшись на счёт, подумал, подумал ещё кручинистей, подумал, переполняя себя всеми муками человечества (морщение лба, набухание калькуляторской мысли левого полушария, ерошащей загулявшие волоски поверх толстых, почти бетховенских крыльев носа; таким приблизительным портретом, — на который после жаркого душа становлюсь похож и я, — в сёлах вкруг Швабского моря рекламируют, на помойных баках и дубах, бургомистром приговорённых к гильотине и последующему четвертованию, Die Neuente с сонатой для Разумовского, вкупе с пивной кружкой да прилагающейся к ней кручёной базельской баранкой, этим аламаннским воплощением гераклитового учения), и выложил, — крякнувши отчаянней Аннисера, расстающегося с третью таланта, точно лопнула струна виолончели! — десять бумажек. Соприкосновение со столом каждой из них сопровождалось медленным шелестом губ, тяжким дыханием, совиным угуканьем Лидочки (приятным крамольному духу Алексея Петровича), бахромой шали стиравшей чёрную каплю на скуле, «…встала против витража, упершись обеими руками в проклюнувшую на мгновение талию: вздёрнутые плечи, глянцевый пробор, откинутое, с набившим оскомину левым уклоном, личико, длиннющее платье трудновообразимого наваристого, до крашенно-рудной мясистости колорита κυάνεος с пёстрым кушачком — вылитая Марьянна! На столе вдоль прокрахмаленной плодоножки скатерти — роскошь брызгов лукианового бреда, желтушных, сиречь с моей дланью не знакомых и размётанных по полу ночным бубенцовым сквозняком вослед банальнейшей бакалейной американской мыши, — дегустировавшей обломок суши, как манну, упавшую с благоуханной аароновой бороды в момент последнего диалектического приступа агонизирующего Бога (все мы нахлебники, на обелиски лакомо-лакримогенных цивилизаций жадные!), — вдруг исторгнувшей у отворотившейся от витринного пастыря Лидочки вопль тоски сарматки по матриархату: так уже афинский, кровушкой африканского бородавочника очищенный да удравший от ареста Орест, выкликает, единым голосом со своей Электрой-садовницей, посреди ночи, в солнечной испарине, и на пушкинский ямб налегая, клитемнестрову тень вкупе с эриниями, — так и я, в полудреме, вскочу, бывало, ухвативши собственное с исковерканной топографией рыльце. Ни дать, ни взять — благодать, испытавшая бесячий прогресс…» — на который Алексею Петровичу не хватило клочка белой бугристой поверхности, и Провидение, тяжко всхлипнув, погрузилось в глубину, — хоть Алексею Петровичу вовсе была не чужда кассандрова страстишка к копирайту пророчеств.