Апостат | страница 122
Лидочка, пригорюнившись зелёнорожей матроной Пикассо, плескала в чашке, дёргая его за голубой хвост, пакетик чёрного чая, отпивая тёплую бурду — точно отщипывая её губами, — вприкуску, рассыпая, как осколки мартовского льда, ломтики коричневого сахара по груди, животу, бёдрам — вплоть до вконец распушившейся шали. И это к лучшему: Алексей Петрович не вынес бы кругового движения её кисти.
«Давно я столь не жаждал недвижимости, а она, подзываемая, прикармливаемая с пугливой ладони, сродни далёкому от вегетарианства зверю, выдалась непослушной…» — «А» выходила золотым сечением, по-казацки замахнувшимся ошуйцей; Caran d’Ache прокалывал салфетку; благоухавшая ношей девица Гарлин, тряпкой надававши столу оплеух, поставила карибский кофе с плошкой мёда и корытцем молока, да со смесью глума и ужаса в глазах покосилась на пишущего Алексея Петровича, прячущего одиссееву слезу: молодо-зелено! — «…Разве вот… случилось такое в Сильсе: мансарда, слишком низко прибитые крючки душевой (впрочем, нет, был там один, под самым потолком, слева от вентилятора, поострей да покалёней, для таких, как Роммель да я), тот же нежданный сентябрьский снегопад — пат лету! — то же царственное умирание лягушки: я, хоть и чуя безнадёжность реанимационного жеста, поддал ей мыском, дабы дотянула, как моя любовь Каудильо, до двадцатого ноября. Каморка была буквально накачана абрикосовым духом весеннего энгадинского солнцестояния, но сосновая балка, — о которую я тотчас набил шишку и долго растирал, матерясь, макушку, — чуть ли не воя просилась прочь, к непочатой заоконной реевой армаде (в глаз немецкому богу!) или требовала верёвки (как истомлённый волей жеребец шею предлагает адрастеевой узде) — Федре, моей родне, на погибель. Места в этой пирамидальной (миниатюра окружающего ландшафта!) комнатке, для того, кто не мастак раздавать поклоны, не находилось вовсе — шаг вправо, шаг влево, удар по затылку, — и мне, запертому словно Железная Маска, ничего не оставалось, кроме единственного, что умел, — писать. Сверчковым электричеством полный ночник разражался овацией до горячечной дрожи, до взрыва своего стеклянного пузыря — после чего наступал мрак, и я ощупью крался воровать музейную лампочку. Когда же я и вовсе отдавался яризне (после полуденного пробуждения с душем, или же болтливой ночью), то стол, подпевая, начинал выкаблучивать, а поутру, при бледном свете, на нём можно было разобрать братоубийственное побоище кириллицы. Снег падал день, неделю, месяц, и грозно рос, уподобляясь сугробам, счёт, ибо цену за мансарду корыстные гельветские ницшеведы запросили немалую, бойко отклоняясь, неизменно в подветренную сторону от официального курса, когда приходилось переводить во франки динарии Евроланда. Посему я и удрал от них. В