Черная любовь | страница 50
Наверное, она уходит помогать другому «сажать кусты». Тем же выражением я воспользовался в сухой записке, которую ей оставил. «По-моему, то, что произошло вчера, вполне отражает наше положение», — писал я. Я говорил о «явной несовместимости» и о том, что «надо сделать из этого выводы». «Для себя я их делаю, не откладывая», — закончил я и подписался как мазохист: «Ничтожество».
Несколько часов спустя, после пересадки в Цюрихском аэропорту, я высадился в Генуе. Я прилетел туда в надежде сменить обстановку и, естественно, думал только о ней. Что она делает сейчас? Когда она найдет мою записку? Как на нее отреагирует? Опрометчивыми поступками или угрызениями совести? Как посмотрит на меня, когда я вернусь? Я решился на этот побег, чтобы наказать ее, но страдал я сам. Я вошел в двусмысленный порочный круг обиды.
Двусмысленный и даже — какое слово может обозначать оружие, ранящее как жертву, так и нападающего? — обоюдоострый. И в то же время несущественный: какой-нибудь пустяк, один жест, и все бы наладилось; мне было бы достаточно позвонить ей. Но нет, упрямый голосок умолял меня не уступать. Или я уступал в глубине души, в принципе, но откладывал время решения. И когда наконец я позвонил ей, никто не снял трубку. Она не вернулась домой или снова вышла. С кем? Ревность дала новые поводы быть несгибаемым. И жестокая игра началась опять, и я чуть глубже увяз в страдании.
После первой встречи с организаторами в кинотеатре «Палаццо» я обедал один в портовой траттории. Благодаря vino della casa я узнал, что сплетается в глубине моего существа со вчерашнего дня. Я уже испытывал этот духовный жар и холод, это наслаждение, доставляющее боль. Когда? У меня всплыло яркое и жгучее воспоминание.
В первый раз — по крайней мере, в первый раз, когда это переживание было сознательным (но к тому времени, вероятно, оно уже повторялось несколько раз и восходило, скорее всего, к раннему детству) — это случилось, когда я был с мамой, в летние послеобеденные часы в Биаррице.
Тогда мы еще жили рядом с церковью Святого Мартина, у нас был большой сад. Так и вижу себя на солнце, с сестрой Элоди, мы играем, бегаем. Разразилась ссора. Мама вмешалась. Наверное, она решила, что неправ я. Наверное, даже произнесла несколько жестокое слово: «дурак» или «глупость». Потому что потом я вижу себя в моей комнате — я замкнулся, забаррикадировался. Меня зовут полдничать, я не спускаюсь. Я плачу. И вдруг — эта шкатулка. Эта большая красивая шкатулка из красного дерева, которую мама недавно подарила мне на день рождения. Она написала внутри: «Дорогому Эрику». А я в слезах яростно вычеркиваю мое имя и вместо него пишу несмываемым фломастером слово «дурак». Порчу, навсегда оскверняя, вещь. Иду и символически возлагаю ее на стол столовой, изгоняя из моей комнаты, где я тотчас же запираюсь снова. А мама через дверь ласково уговаривает меня открыть, взять обратно свой подарок и утешиться, я же, упрямствуя в своем горе, отказываюсь и плачу еще пуще. Я страдаю от этого маленького горя сначала почти с наслаждением, потому что оно в основном воображаемое (стоит повернуть ключ, чтобы оно исчезло), потом боль и ярость становятся все сильнее, потому что я собственным своим упрямством претворяю его в действительность (мама утомится, я останусь один), но это сильнее меня, я не могу уступить, она не может вот так просто отделаться, я подниму ставку, я готов дойти до трагедии. Чем больше времени проходит, тем больше я страдаю, тем больше она страдает, тем больше я страдаю, потому что она страдает, не решаясь положить конец этому безумию, которое действительно обернется драмой (наконец я стал угрожать выброситься из окна, пришлось вызвать пожарных).