Чай в «Мидлэнде» | страница 2



Из-за всего, что я о нем знаю, меня тошнит от одной мысли о том, как он ваял обнаженных мужчин и женщин. — А если б там оказалась девочка или собака, то тебя бы вырвало?

Она отвернулась, снова заглядевшись на волны, на свет и на серферов, но уже не могла сосредоточиться и ненавидела его за это. Он сидел, задыхаясь от гнева. Каждый раз, когда она вот так отворачивалась и молчала, ему яростно хотелось заставить ее слушать, продолжать разрушительный для обоих разговор. Но они сидели за столом, накрытым к вечернему чаю, в отеле с претензией на стиль и благопристойность. И он был бессилен и унижен, он ничего не мог — только затягивать все туже узел своего гнева, своей ненависти к ней.

Потом она сказала тихим ровным голосом, не примирительно, не пытаясь его убедить, просто печально, не отрывая глаз от моря: Если бы я тебя послушалась, то сейчас не могла бы получать удовольствие, наблюдая за серферами: вдруг среди них есть насильники или члены БНП[1]. А может быть, мне даже пришлось бы возненавидеть море, потому что вон там, где сейчас такой красивый золотой свет, погибли несчастные собиратели моллюсков — прилив наступал быстрее, чем они бежали. Мне пришлось бы все время думать о том, как они звонили по мобильникам домой в Китай и говорили близким, что сейчас утонут. — Как ты все умеешь перевернуть, сказал он. — Нет, — ответила она, — я просто пытаюсь мыслить, как ты от меня хочешь, соединяя все воедино, чтобы нельзя было сосредоточиться на одном, не приплетая другое. Когда мы занимаемся любовью и я кричу от радости и наслаждения, я должна думать, что в это самое время другая женщина подвергается страшным пыткам и кричит от невыносимой боли. Раз уж ни о чем нельзя думать отдельно.

Она повернулась к нему. Кстати, что ты на этот раз сказал жене? Какую ложь придумал, чтобы мы могли вместе выпить чаю? Тебе бы следовало написать эту ложь у себя на лбу, чтобы я не забыла об этом, если вдруг ты посмотришь на меня ласково. — Я стольким рискую ради тебя, сказал он. — А я ничем не рискую ради тебя? Кажется, ты думаешь, что мне нечего терять. — Я ухожу, сказал он. А ты оставайся и смотри себе на облака. Я заплачу на выходе. — Уходи, если хочешь, ответила она. Только, пожалуйста, не плати. Это я тебя пригласила, помнишь? Она снова глядела на море. — Одиссей был ужасный человек. Он не заслужил радушия Навсикаи, ее отца и матери. Я помню об этом, когда вижу, как он выходит из укрытия с оливковой ветвью. Я знаю все, что он сделал за эти двадцать лет отсутствия. И я знаю, какие гадости он совершит, когда вернется домой. Но в этот момент — в тот момент, который изобразил Гилл на своем барельефе, — он наг и беззащитен, и молодая женщина приветливо встречает его и знает, что ее отец и мать охотно примут его у своего очага. Разве нам нельзя прочувствовать такие мгновенья? — Я не читал этого, сказал он. — А мог бы и прочитать, сказала она, что тебе мешает? Я даже собиралась — вот дура — почитать тебе вслух отрывки, в одной из этих комнат с видом на море и на горы, покрытые снегом.