Древлянская революция | страница 21



-- Ну, что те двое с каланчи свалились -- не доказательство, -- ответил Федор Федорович.

-- А твой расстрел?

-- Это белая горячка.

-- А пули?

-- Пули? Пожалуй.

-- А то, что пить бросил?

-- Пить, дед, многие бросают.

-- Ты-то видел таких?

-- Пожалуй, нет.

-- Вот то-то. Лечат-лечат их, а им хучь бы что. Ты же кресту поклонился -- и на.

-- И это, дед, не доказательство, -- заупрямился Федор Федорович. -Выходит, остаются одни пули. Да ты садись, пей чай. Сметанки хочешь?

-- А сабля? А камень драгоценный? А пергамент? -- перечислил дед, присаживаясь к столу.

-- Ну, это вполне реально. Я тоже вчера было поверил, сегодня же думаю: нет. Кто-то просто спектакль играет. Умно, тонко, с расчетом. Поэтому у нас всех и мозги наперекосяк. А сабля -- кто ее видел?

-- Обалдуев.

-- Он, видно, крепко выпил.

-- А стол?

Упоминание о столе озадачило Федора Федоровича. Он мысленно примерился и так и сяк, но не нашел приличного ответа и, придвинув деду баночку со сметаной, примиряюще велел:

-- Ты ешь, -- на что дед нахмурился:

-- Вот и сказать нечего. -- Крючковатым ногтем сковырнул крышку с баночки и принялся есть, облизывая ложечку, утирая усы.

Федор Федорович, придерживая чашку на блюдечке, переместился в кресло.

-- Поживем -- увидим, -- сказал и отхлебнул из чашки.

-- И глядеть нечего! -- замахнулся ложечкой на него дед. -- Я всю жизнь гляжу. Ты послушай...

Но рассказывать сразу не стал. По его разумению, каждое дело, а особливо беседа должны строиться не спеша. Собеседника с бухты-барахты не убедишь, его к тому расположить надо и потом, уже под конец, главным доводом -- в лоб. Иначе беседу и заводить нечего. Мужская беседа иначе не беседа, а посиделки старушечьи у ворот, когда все хором невесть что плетут без лада и склада. Рассказывать дед Акимушкин начал, доев сметану, выкушав чашку чая. К тому времени Федор Федорович вполне дозрел и от нетерпения слушал с большим вниманием.

-- Так вот, -- вымолвил наконец дед, отставляя чашку.

Позавтракав едой молочной, соответствующей возрасту, он подобрел, и потому речь его полилась плавно, словно рассказывал сказку со счастливым концом, приоткрывающим дверь в истину.

-- Ты, Федька, за своей писаниной жизни не видишь, -- сообщил. -Историю сочиняешь, а всамделишная-то история мимо тебя идет. А я уж сколько годов на лавке сижу, гляжу, не отвлекаюсь и думаю. Оно посмотришь наперво-то -- все врозь, а ежели глазом въешься -- все увязано-перевязано. Одно из другого выходит, в третье бежит, к четвертому тянется, пятое-шестое на них висит, седьмое утягивает, восьмое-девятое проглядывает, а десятого и не видно, да оно промеж прочего угадывается, и его надоть понять, потому как невидимое подчас и есть главное. В каждой истории, Федька, главное -- куды катится она, кто ей исход положил и с какого резону. Ты же вон какую книжищу настрочил, а главного не ущучил. Для немцев, французов либо англичан, ежели на них переиначить, твоя бы история подошла. Но она не с руки нам. Ты, парень, к Древлянску не с той стороны зашел. Французы, немцы, не спорю, себя соблюдают. Справную жизнь отстаивают, потому что личность -- главное у них. И личность у них что хошь творит, абы жилось сытно. В Древлянске же другой коленкор. Лет двадцать глядел я, глядел и не углядел.