Избранное: Рассказы; Северный дневник | страница 6
Но неизбывна мысль, тревога писателя; выше сказано, что у Казакова как-то не видно внешних проблем и коллизий; но постепенно все прорисовывается и прорисовывается его главная тайная проблема.
Эта мысль его во глубине сердца настолько упорна и постоянна, что она-то как бы и не дает ни на миг Казакову отвлечься от своей очерковой, «эмпирической» фактуры; она-то и не дает засесть за роман, а толкает и толкает к рассказам и очеркам — к естественным эпизодам, текучке жизни; бывают писатели, которые могут описывать семь кругов ада или странное существо Вия и при этом быть и предельно искренними, и предельно грандиозными тут же; Казаков не такой: всюду он сам присутствует; во всех его произведениях есть или автор, или герой, похожий на автора; он все чувствует, обо всем думает — он хочет быть искренним не в чистой фантазии, а на деле, на самом деле.
И будучи самим собой, решить свою исконную и исходнейшую проблему.
«Сколько раз я читал, как кого-нибудь еще в детстве или в ранней юности взяли на охоту — отец или дядя, или деревенский старик (почему-то всех этих литературных стариков звать Флегонтычами, Ферапонтычами и тому подобными дикими кличками, и все они „лукаво“ усмехаются в свои бороды и усы и говорят на нестерпимом книжно-народном наречии, которого не существует в природе), — словом, каждого будущего охотника кто-то привел в лес, и была, конечно, славная охота, и потом дома юный герой любовно глядел на картинно повешенных в сенях краснобровых косачей и на толстоусых зайцев... Моя охота началась тридцать лет назад, на Арбате, ...в читальном зале библиотеки... В детстве мне не повезло в том смысле, что близких родных, к которым бы я мог поехать в деревню, у меня не было, каникулы я проводил на арбатских дворах, природы и в глаза не видал и не думал о ней... Тем удивительнее теперь кажется мне величайшая страсть, которая овладела вдруг мною в темной, холодной и голодной Москве. С чего бы вдруг? И до чтения ли было тогда мне?» («Долгие Крики», 1966—1972).
Здесь тот редкий случай, когда Казаков «проговаривается» публицистически.
Ибо вообще-то при всей его автобиографичности и очерковости он, как строгий стилист, почти всегда стремится остаться именно художником-пластиком, художником-живописцем. Он «классик», а не «романтик» по стилю (не по материалу, не по идее, пафосу! Тут он романтик!), наш Казаков...
Приходится слышать, что «настоящий писатель» не умствует; что он живописует — и все тут, а в жизни может быть ограничен и глуповат.