Стужа | страница 94
«Душно сегодня, — посетовал художник. — В воздухе всё еще пахнет пожаром. Нет ли у вас желания размяться и посмотреть, как это выглядит. Лично у меня такого желания нет. Были бы еще сани, но где их взять. Слишком обременительная затея». Он отобедал на кухне богадельни и побеседовал со старшей сестрой и кухарками. «Из картофельных очисток они готовят супы», — сказал он. Через деревню проезжали цыгане, и в богадельне их накормили горячей пищей. «Они приехали в одноконной кибитке. Табор их остановился внизу, у станции. Кочуют из Хорватии. Сестра дала им всем хлеба и подарила какой-то медальон. Цыгане — остатки, последыши мира, который стал противен самому себе. Они порывались запеть, но сестра этого не любит, и они так и не запели, а загрузились хлебом и уехали…» Он продолжал: «Потом иду через деревню. А погода, как говорит учитель, идиотическая. Сейчас всюду умирают новорожденные. Уже поневоле забивают скот. Я всё время слышу повелительные окрики мясника. Деревянные башмаки то и дело грохочут к чану с кровью. От кишок, которые он выдирает из телячьих туш, в глазах мутится. Этот теплый сладковатый дух! Они всё еще забивают, не желая отстреливать, как уже везде делают. Один держит теленка за уши и за хвост, другой бьет дубиной по голове. Вам наверняка знаком этот звук, когда животное от смертельного удара валится на пол скотобойни. Горы вдруг подступают так близко, что, кажется, их осязаешь мозгами. По всей деревне разбросаны клочья шерсти, обрывки шкур. Я говорю деревенским, что это надо убрать, лужи крови снегом присыпать, но они ничего и знать не хотят. В деревне все дороги всегда залиты кровью. Я пришел к мяснику и сказал, чтобы он заставил своего подручного убрать вороха шерсти, вымести снег перед бойней, засыпать кровавые пятна, сказал, что не уйду, пока он не выметет всё и не уничтожит следы. Мясник говорит, что завтра в соседней общине будет обжорное застолье в память о погибшей крестьянке, по этому случаю он тоже получил заказ. Вот почему с утра он занялся своей резней. К вечеру надо управиться. Целый воз мяса они должны отправить в соседнюю общину».
Мы подошли к тому месту, где неожиданно открывается зев ущелья. Художнику хотелось непременно заглянуть сюда. Я процитировал одну фразу из моего Генри Джеймса, и он дал ей удивительное истолкование — непонятной, не понятой мною фразе, из-за которой я не мог уснуть всю ночь (должен признаться, еще никогда в жизни я не испытывал такого беспокойства, я вышел из комнаты, спустился в зал и выскочил из дома в холодный мрак, в «могильный холод», я побежал в лощину, а выходя из дома, накинул пиджак прямо на нижнюю рубашку, натянул брюки и сразу же бросился в темное пространство, в «бессознание тьмы», но я не мог понять самого себя, не мог ничего записать, ни о чем ничего вразумительного), а когда художник интерпретировал фразу Генри Джеймса и перед нами зияла теснина — почти затянутое глубоким снегом устье ущелья, он остановился и велел мне остановиться у него за спиной. Он не оборачивался, хотя начал говорить со мной. «Смотрите, — сказал он, — это дерево выдается и говорит то, что я поручил ему сказать когда-то, поручил огласить некий стих, непонятный, от которого мир, точно колесуемый, зависнет головой вниз, так называемое богопротивное стихотворение. Понимаете?! Это дерево выступает слева, а облако выплывает справа, облако со всего лишь исключительно нежным голосом. Я вижу себя творцом этого вечернего действа, этой трагедии! Этой комедии! И вслушайтесь: музыка вступает, безошибочно выбрав момент. Музыка сглаживает разнобой моих и всех сущих слов. Слышите, все инструменты творят ее совершенство, трагедия, комедия, все инструменты, все голоса, все обертоны и унтертоны. Музыка — единственная владычица