Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней | страница 24



. В год войны Плеханову жал руку японец, не смущаясь желтизной и Порт-Артуром. Сейчас о ней мечтает какой-нибудь бушмен: в Лондоне стачка, баррикады — «она»! «Она» — бушмен, свободно кидай уду, черный воздух пей! Глядел на дверь — «она» придет.

И точно: дверь открылась. Вошел Глубоков. Не поздоровался. Забыв про Комба — к столу, к подушке, к шкафу, вытряхивает, щупает тетрадки, старый носок, записку прачки — все выпотрошил. Николай соображает — обыск, старается прикрыть комод. К нему:

— Где ключ?

— Здесь мои письма. Нет ключа. Утерян.

И в ярости Глубоков:

— Ага! Нашел! Припер!

Его — рукою:

— Скотина! Вор!

Боря в восторге. Бенефис. За дверью не успевал дышать, только бы расслышать. Выскочил:

— Воришка! Он еще у мамы сахар крал, а вчера Мариетта оставила в передней на зеркале двугривенный почтальону, он мигом слизнул и мне обещал тянучку, чтобы я молчал.

Глубоков звонит: позвать кухонного мужика и дворника. Жене:

— Ну как не возмутиться? Ведь мы его пригрели — почти что сын… Хорошо, что я либерал, — не стану припутывать сюда полицию.

Корова, сообразив:

— А я еще его кормила! Действительно, какой нахал!

И в гневе лиловел дородный, полнокровный либерал.

Пришли глыбастые. Матвей от усердия даже рукава засучил.

— Вы, под руки и вон!..

В коридоре — Мариетта. Как всегда, грустна. На розовых губах, еще не стертый толстогубым Кадыком, последний стих сонета. Николаю брезгливо:

— Я вам дала бы сама какие-то копейки. Господи, как прекрасны крестоносцы. Мадонна и вот… простонародье…

Матвей сочувственно:

— Мазурик!

И может, сам, надеясь двугривенный от барышни заполучить, приложился увесисто к плечам Курбова. Сени. Снег.

Охватили: сверху — свет люстры, бра, серебряное бульканье рояля — Мариетта играла «буль-буль, буль-буль» — «Томление Прометея»[16], еще — Матвея сивушная отхарканная матерщина. А снизу — снег.

Вытер рукавом лицо — ссадины. Идет к Сергеичу. На нары лег, прикрылся кусачей овчиной. Сказал Сергеичу, Сергеич пожалел.

Николай не сжимал зубов, как полагалось: со стиснутыми, кажется, родился. Заранее знал: ударят. Выговаривал, почти что с нежностью, как «брат», взволнованное слово «враг». Унизили вот так: ну что же, ну разве этот Комб с лиловой шеей виноват? Ведь он не мог иначе: враг. Когда придет «она»: районы, городские группы, сознательные члены, разметит, обозначит, приступит — такой Глубоков затрясется, ноги забудут либерализм, пойдет обои делать, словом, тогда — эдем. Одна обида — пропали прокламации. И как признаться секретарю? Если был бы сейчас листок, прочел бы Сергеичу: «Товарищи, в Думе помещики и фабриканты…»