Поздно. Темно. Далеко | страница 14



— Ты, что ли, сыроедом стал?

— При чем тут сыроедение, просто я хотел с картошкой. Не люблю насилия. А что касается сыроедения, эти модные припряжки мне не по душе. Тем более, что я хрен люблю. Представляешь, каша с хреном! Не дашь ли ты мне, Марик, рублей двадцать пять? Месяца на два.

— Ой, Костик, с удовольствием, — грустно сказал Ройтер, — но только седьмого, в получку…

— Ну, до седьмого надо еще проторчать на этом свете.

— Трагедию хочешь?

Трагедией называлась трехрублевка.

— Спасибо, на хрена она мне. А вообще давай. Ну, комедия, — скаламбурил Плющ, — во всем городе нет четвертака…

— Что Паруселло, — спросил Ройтер, — продает он тебе то старинное ружье с сошками?

— А, карамультук? Хочет, падла, двести, а сто пятьдесят, сука, не хочет. У него еще булава есть. Говорит, гетманская. Я думаю, подделка начала века. За тридцатник отдаст.

Марик представил себе Плюща с булавой и развеселился.

— Дождь все идет. Не выпить ли еще?

— Я угощаю, — обрадовался Плющ.

Он подошел к стойке.

— Аркадий, сделай, пожалуйста, пятьдесят… Может сто? — обернулся он к Ройтеру.

— Нет-нет, пятьдесят.

— Значит, пятьдесят граммов водки, маленькую двойную кофе, и два бутерброда, ну, с рыбкой, тюлечкой, то есть.

— Девяносто три копейки, — подсчитал Аркадий.

Плющ протянул ему рубль, собственный, вчерашний.

— Сдачи не надо, — сказал он торжественно.

Аркадий рассмеялся:

— Гуляешь, Костик?

3

Трамвай въехал в тоннель Французского бульвара. На угловом доме висела табличка: «Пролетарский бульвар».

«Черт, — разозлился Николай Нелединский, — вот уже лет пятьдесят пять, как они талдычат свое, а спроси любого одессита, где Пролетарский бульвар, он долго будет думать, соображать, смекать, а потом предложит: „А Французский бульвар вам не годится?“».

Николай был ретроградом до такой степени, что даже теория эволюции казалась ему революционной и потому безобразной. Инерция руководила всеми его поступками. Она лишала его силы, или придавала ее, в зависимости от обстоятельств. Очень трудно было сдвинуть его с места, вытащить куда-нибудь, хоть в гости, но вытащенный и оказавшийся на месте, Нелединский уходить уже не хотел. Бывали по молодости случаи, когда он прятался под стол, чтобы его забыли.

Вот и сейчас, получив телеграмму, что мать заболела, он вертелся какое-то время по Ташкенту, не находя силы и денег на самолет. Мать заболела тяжело, воспаление легких в ее возрасте опасно, но, слава Богу, обошлось, и теперь ей легче. Брат, приславший телеграмму, не преувеличивал сознательно, вряд ли ему хотелось таким способом заманить Николая, чтобы повидать его, он испугался за мать и за себя, не зная, что делать в таких случаях. «Как будто я знаю», — ворчал Николай, но был доволен, что приехал, что едет в трамвае пятого маршрута в сторону Аркадии, даже не Аркадии, а «нашего места», робко подумывал, не остаться ли в Одессе насовсем. Конечно, в Ташкенте он художник номер, скажем, два — после Волкова, — усмехнулся Нелединский, — и в Союз приняли, и квартиру дадут вот-вот… А когда дадут, уже не вырвешься, неудобно, вроде замазан. Здесь же — мама старенькая, это да, но с работой будет трудно, ребята цепкие и своего не отдадут, да еще и чужое прихватят. Думай не думай, — знал Николай, — а будет как будет, и не надо делать резких движений.