Загадка Толстого | страница 15



Толстой любил, например, особенно в последние годы своей жизни, действовать на читателя «размягчением», насылая в нужный момент благодать на людей, прошедших ecxāmen rigorosum{33} его психологического анализа. Но гениальное художественное чутье, всегда спасая писателя, редко давало возможность торжествовать моралисту. Благодать нисходит на толстовских героев в такие минуты и при таких условиях, что за ней остается сравнительно немного заслуги. Толстой изображал жизнь во всем ее объеме, имел, как художник, дело с людьми всех решительно образцов, — причем в общем хорошие люди у него преобладают численно над в общем дурными. Но много ли дал он художественных иллюстраций хотя бы к своей излюбленной идее прощения? Алексей Александрович Каренин прощает свою жену, когда находит ее в горячке, дающей девяносто процентов смертного исхода. Князь Андрей прощает Анатоля Курагина, увидев, как он, глядя на только что отрезанную ногу, рыдает в предсмертной агонии. При таких условиях прощение весьма напоминает шутку Гейне: остроумный поэт уверял, что охотно простит по-христиански всех своих врагов, но только тогда, когда увидит их повешенными. Дело прощения обстоит не лучше в позднейших, «тенденциозных» произведениях Толстого. В одном из этих произведений тенденция принимает даже характер буквального совпадения с великодушием Гейне: палач, повесив утром политического преступника, вечером напивается пьяным от угрызений совести. Угрызения совести, конечно, лучше, чем ничего, но политический преступник все же повешен и не велико нравственное удовлетворение читателя от того, что день, начатый работой на эшафоте, заканчивается пьянством в кабаке. Другой пример чисто тенденциозного произведения, где тенденция оказывается весьма неубедительной, мы находим в маленьком рассказе «Нечаянно», помещенном в посмертном издании сочинений Толстого. Чиновник Миша (автор не называет его фамилии) «нечаянно» проиграл в карты казенные деньги. Вместо того чтобы чистосердечно повиниться, он, по совету жены, решает отправиться к начальнику Фриму и рассказать ему, что деньги ограблены экспроприаторами. На этом занавес падает, и мы переносимся в другую сцену, происходящую в нижнем этаже того же дома. Шестилетний мальчик Вока «нечаянно» съел пирожки, которые ему поручили отнести няне, но, в отличие от чиновника, он, по совету своей сестренки Танечки, сейчас же является с повинной и просит у няни прощения. «И счастливые и веселые были и няня и родители, когда няня, смеясь и умиляясь, рассказала им всю историю» (XX, 128). Трогателен здесь не рассказ, а сам автор; трогателен этот 82-летний старик, который во всех человеческих преступлениях одинаково хочет видеть нечаянную детскую шалость. Но моральная тенденция рассказа — всегда сознавайся в своей ошибке — никого не может удовлетворить, ибо художественная параллель взята совершенно неправильно: если бы чиновник, как Вока, принес повинную в своем «нечаянном» деле, то вряд ли был бы «счастлив и весел» начальник Фрим, а равно трудно думать, чтобы полиция и судьи «смеялись и умилялись», слушая эту историю.