Под часами | страница 3



В домике для гостей в показательном колхозе — миллионере, где проходило республиканское совещание, инструктор ведомства, приставленная к нему для встречи, размещения, связи с начальством, помощи по всем вопросам не поняла его молчания в ответ на явные намеки, «что она по всем вопросам», оставленного нетронутым и вечером, и утром графина с коньяком местного производства, слишком позднего сидения за столом над докладом и раннего подъема без опоздания…

Совещание прошло «без сучка», и она сияла от похвал ему, ощущая свою непонятную в чем причастность. А он не выпил ни рюмки на банкете и уехал в купе вечерним, ни за что не согласившись на мягкий вагон в утреннем и не обращая внимания на ее обиженно надутые пухлые губки.

Что он не умеет жить, донеслось до начальства прежде, чем он вернулся, его стали побаиваться, подозревая в чем-то тайном, приглядываться, вычислять, не берет ли он на заметку… он же ничего этого не ощутил и работал, работал…

Оказалось, что у него нет друзей. Близкий родственник в откровенном разговоре как-то сказал ему, что он попал в ловушку, и оттуда не выбраться. Он не согласился. Потом долго думал ночью про пиджак, графин коньяка на столе, приставленную к нему чичероне в юбке, про переданную похвалу «сверху», про еще одну премию… он сам чувствовал, как его покупают, т. е., значит, и продают, и он не мог понять, кто, но не хотел верить, что совершил ошибку, оторвавшись от своего дела с ребятами, с которыми у него всегда получался искренний контакт, и превратившись в «еврея при губернаторе»…

Жена давно стала принадлежностью в жизни. Все было под ее влиянием, и он тоже, и дети… у него была только Фраза. Но… при такой жизни он чувствовал, что она порой уже дает ему знать, что хочет покинуть его. Тогда бы он остался один и без всего, без главного, составлявшего смысл существования. А поделиться было не с кем, кроме как с ней же, с Фразой, и чтобы получился разговор, надо было материализовать ее — ну, хоть перенести на бумагу, и взять лист в руки. Он так и сделал в один из вечеров. Он сидел поздно под перешептывания укладывающихся за занавеской детей и ворчание жены «А фарбренен зол алц верн» и «А фаркишефтер нефеш» [1]. Потом он не знал, куда спрятать написанное, положил на гардероб и придавил старыми часами, долго ворочался рядом с женой, пытаясь побыстрее уснуть… и утром поплелся на станцию разбитый, еще больше раздвоенный и растерянный. Ему не с кем было посоветоваться, некому показать то, что он пишет, и он знал, что это никому не нужно… вернее, никому до этого нет дела и никогда не будет.