Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира | страница 8
Этому положению можно дать двоякое объяснение. Или имеем дело с очень медленно меняющимся общественным сознанием, которое в течение столетий пользуется одними и теми же доводами и очень слабо реагирует на перемены вокруг. Или причина в ином (хотя обе они могут сочетаться) — в извечной необходимости некой утопии, принимающей всего — навсего своеобразные черты, в зависимости от национального исторического и психологического опыта.
С этим гипотетическим наблюдением перехожу к писателям XVIII столетия — к литературной утопии, так сказать, в чистом виде: у нее есть авторы, она достаточно осознана и пишется с безусловно продуманными намерениями, для которых литературная форма нередко служит лишь средством, что, конечно, сказывается на художественном качестве текста. При этом социально — политическая систематика создателей утопий выступает отчетливо, и о ней, как правило, можно судить без оговорок и с полной определенностью.
Глава II. Земля Офирская (утопия XVIII в.)
Русские писатели XVIII в. использовали форму утопии для изложения социальных и политических взглядов, литературная материя, похоже, их не занимала.
Несколько черт присущи всем утопиям XVIII столетия, едва речь заходит о государственном устройстве. Одна из них — монархическое правление. В «Сне» А. П. Сумарокова (1759) государь «всех подданных своих приемлет ласково и все дела выслушивает терпеливо»[1].
«Всех» и «все», разумеется, метафора, привлекательная с двух точек зрения. Во — первых, можно предположить, исходя из контекста, изображенный порядок зеркально не совпадает с порядком реальным: государь не всех подданных приемлет и не все дела выслушивает. «Зеркальность» — типологический признак жанра, и в сочинениях русских авторов XVIII в. он подан лишь очень незамысловато. Во — вторых, всех и все — эта всеобщность устойчива в литературной русской утопии и сохраняется до конца XX столетия. В — третьих, внимания, занятого всеми и всем, не хватает на каждого, и отдельный человек, его дела, — то, что является реальным основанием живой общности, — не попадает в число объектов, его словно нет.
Отсутствие отдельного лица в жизни утопического общества — еще одна черта русской утопии XVIII в.
Но не так ли в утопиях западноевропейских, например в известнейшем сочинении Л. С. Мерсье «Год две тысячи четыреста сороковой» (1771)? Поясняющая часть заголовка гласит: «Сон, которого, возможно, и не было». Сказанному о Сумарокове почти без комментариев соответствует и роман Мерсье: монархия, отсутствие интереса к отдельному лицу. Не есть ли качества, отмеченные как свойственные русской утопии, попросту жанровые? Многое говорит в пользу такового предположения. Историк писал о книге французского романиста: