Санскрит во льдах, или Возвращение из Офира | страница 43



Были, конечно, иные взгляды, но не они сделались «руководящей идеей». Как раз утопия стала ближе, одержимость рационалистическим пафосом; «рациональный» же Запад отказался от рационализма, никому не пришло в голову построить на этой утопии жизнь хотя бы одного западного народа, и прежде всего потому, что в этом учении отсутствовало представление об индивиде.

«Манифест Коммунистической партии», написанный К. Марксом и Ф. Энгельсом, заканчивается словами: «Пусть господствующие классы содрогаются перед коммунистической революцией. Пролетариям нечего терять в ней, кроме своих цепей. Приобретут же они целый мир».[13]

«Целый мир» очень соответствовал глобализму русских утопий, выражавшему, как об этом говорилось выше, одну из черт национального сознания. Учение с такой идеей пришлось кстати: мало того, что «целый мир», он еще и объяснен исчерпывающе одной формулой — как безусловная гармония жизни, своей мнимой научностью (вспомним‑ка: «Развитие социализма от утопии к науке»; в действительности, выяснилось, это было движение от одной утопии к другой) якобы разрешавшая нерешаемые в своей сущности противоречия.

Похожей формулой Чернышевский «объяснял» в романе, что такое любовь: «Не то». Однако самого «того» нет, хотя, кажется, писатель пребывал в уверенности, будто изображаемое им и есть любовь. Не допускалась вероятность иных проявлений, толкований — не го — ворю чувства, пусть лишь понятия. Ведь люди, что деревья, нечего заниматься одним человеком, к тому же девять десятых на одно лицо.

«Вот вы сами (Лопухов — Вере. — В. М.) говорите, что это любовь. Только это любовь — простое чувство, а не страсть. А что же такое любовь — страсть? Чем отличается страсть от простого чувства? Силой».

Хочется узнать, как определяется степень силы. Ответ:

«Если при простом чувстве, слабом, слишком слабом перед страстью, любовь ставит вас в такое отношение к человеку, что вы говорите: «лучше умереть, чем быть причиною мучения для него»; если простое чувство так говорит, что же скажет страсть, которая в тысячу раз сильнее? Она скажет: «скорее умру, чем<…>допущу, чтобы он для меня стал к чему‑нибудь принуждать себя, в чем‑нибудь стеснять себя» — вот такая страсть, которая говорит так, это — любовь» (с. 81–82).

В этой логике нет одного — индивидуальных вариаций, здесь человек — то же дерево. А ну‑ка, другой автор иначе взглянет, что тогда? Тогда Чернышевский признает, что этот автор не прав. Суждение Чернышевского таково, что другого взгляда не допускает, ему нет места в этой логике. Между тем так анализировать страстное чувство значит никогда его не испытывать, знать о нем понаслышке. Кто испытывал, вряд ли станет распространять свой опыт, подобно Лопухову, который, выясняется в дальнейшем, все это взял из головы, так и не испытав того, о чем рассуждал.