Мать | страница 34
— На мне самом рубаху опустили за здорово живешь…
Прокурор с гулким голосом говорил не долго, но сердито. Не все поняла Григорьевна, но видела, что хочется ему засудить Ромушку. И тошная горечь разлилась у ней во рту от его речи. Но стало легче, когда вступился за Ромушку Николай Иваныч. Голос у него был такой же толстый, как и у прокурора, говорил он веско, с придавом, сжимал кулак и с размаху стукал им по пюпитру. Слегка опасалась Григорьевна, как бы не осерчали судьи, и украдкой взглядывала на «мордастого». «Мордастый» ничего себе, молчал, — видать, спокойный человек. Вот когда Соломон Ильич пошел сыпать в них словами, — как будто из пожарной трубы поливал, — то он не раз останавливал его и, видимо, серчал. Но Соломон Ильич не робел, рубился до изнеможения: «мордастый» — слово, а он — два. Любо было посмотреть, как он трепал Букетова, уличал его в мошенничестве, махал руками, потрясал бумагой, вопиял… Под конец указал судьям и на нее, на Григорьевну. «Вот, — говорит, — мать, всеми муками истерзанное сердце»… Махнул рукой и расплакался, не договорил…
Хотелось ей подойти к нему и поклониться в ноги: дорог стал ей этот смешной, суетной человек иной веры…
Но опять страх вошел в душу: что-то скажет «мордастый»? «Мордастый» сказал:
— Предоставляю подсудимому последнее слово.
Она сперва не поняла, но скоро сообразила, что спрашивает он Романа о чем-то. А Роман молчал. Ей не было видно его из-за выступа печки, но хотелось сказать: «Попроси их, чадушка! Господа, мол, председящие судьи, молодой я вьюнош, мол, не губите моей молодой головушки…»
Он молчал, и было ей больно и горестно: заробел ее мальчик, потерялся в последнюю минуту, тонет — и помочь ему нельзя…
— Последнее слово предоставляю тебе, Пономарев. Не желаешь воспользоваться? — повторил «мордастый». Подождал с минуту. Ни звука не издал Роман. «Мордастый» поднялся, и судьи встали.
— Господа председящие! — неожиданно воскликнула Григорьевна в порыве отчаяния, точно бросаясь в глубокую пропасть, как струна, трепетал ее голос. — Господа судьи! Лучше выньте мою душу, но не трожьте мой купырь зеленый!..
Зарыдал ее голос:
— Согласна я лучше лечь в гроб за дитя!..
Зарыдал ее голос, зарыдал, оборвался… Упала она на колени и умоляюще протянула корявые, узловатые руки к судьям.
— Тшшш!.. — замахал на нее руками старик с светлыми пуговицами. И даже конвойный замычал. Даже он, Рома, ее сын, — она увидела его на одно мгновение, когда подалась было вперед, — даже он взглянул на нее испуганно и недовольно, точно она сделала что-то неуместное и неприличное.