В глубине | страница 29



Коня Луканьке хотели поставить своего, «природного», — Буренького. Всем бы хорош конек: и густ, и ноги крепкие, и на ходу легок, — все статьи в порядке, но в меру не вышел, двух осьмых не хватило до требуемого роста. Пришлось продать Буренького и пару молодых быков. На вырученные деньги купили за 180 — Корсака. Рассчитывали: седло отцовское пригодится, — доброе еще седельце. Но как раз ввели седло нового образца, — какой-то генерал придумал «продушину» в ленчике и на семь рублей за это удорожили седло. Продали корову и отдали за новое седло 43 рубля…

— Ничего не уважили, ни копейки, — говорит Семен — на все такция. Иной старик вертит-вертит в руках какой-нибудь ремень, и так, и сяк… шапку снимет, зачнет просить офицера: — «уважьте, вашбродь, сделайте милость… не имею состояния»… — Нет! хочешь бери, а не хочешь, иди, куда знаешь… А без нашего клейма, все равно, не примут… Придешь.

За это клеймо, за однообразие формы, лоск и щеголеватость и идет трудовой грош. В недавние еще годы около клейма грели руки особые поставщики. Теперь их сменили люди в военных мундирах из так называемых военно-ремесленных школ. И мастера и начальники этих школ как-то особенно волшебно — при скромных окладах — приобретают великолепные дома, выезды, достойную осанку, обрастают жиром, — надо полагать, клеймо недурно оплачивается трудовыми казацкими грошами…

Конечно, немножко смешно глядеть, как корявые, плохо умытые, потом пахнущие люди в овчинных тулупах и лохматых шапках с красными верхами подолгу безнадежно бьются, раздражая офицера, заведующего военным магазином, стараясь выторговать какой-нибудь гривенник, как ломают головы, прицениваются, чмокают языками, руками об полы хлопают… А когда молодой казачок, на красивом, подобранном коне едет улицей и блестит новая сбруя, ловко сидит на всаднике новенький мундирчик, на бочок сбита красноверхая папаха, — любуясь, можно чувствовать патриотическую гордость и забыть о том, во что обошелся этот блеск военный, сколько бессонных ночей, тяжких вздохов и дум неотвязных связано с ним у Прасковьи Потаповой… И не думать об одинокой тоске материнской, о которой поет песня:

Вдоль по морюшку, вдоль по синему
Сера утица плывет…
Вдоль по бережку, вдоль по крутому
Родимая матушка идет…
Все кричит-зовет, все зовет она
Громким голосом своим:
Ты вернись, мое чадо милое,
Воротись — простись со мной…

Трясутся плечи от рыданий у Прасковьи Ефимовны. Вижу, и у Луканьки слезами наполняются глаза, как ни старается он глядеть бодрей. Может быть, видит он и море синее, и крутой бережок, и одинокую горестную фигуру родимой… Бежит она, в отчаянии протягивает морщинистые руки вслед уходящему кораблику, зовет свое чадо милое назад… О, святая скорбь материнская, неоцененные слезы!.. Забыть вас не забудешь, но ни утишить, ни осушить вас нечем: