В камере № 380 | страница 7



И кипят слезы в сердце…

Нет, нет… Я никогда, ни одним намеком не обнаружу, что раскаиваюсь, сожалею, малодушествую… Ни в каком случае! Никому!.. Но когда я один, когда я стою у окна, держась руками за холодные прутья решетки, и слежу, как гаснет тихий, кроткий свет вечерний на окнах второго корпуса, слушаю долетающий до меня тихий, печальный напев неведомого товарища и звонкий смех детей за оградой, — прилив тоски, безмолвной гостьи вечерней, затопляет всю твердость, все мужество мое, всю гордость, — и вот они — слезы… льются тихими и долгими ручьями на темные прутья решетки, на пыльный подоконник… И горькую жалобу шлет, в бессилии, сердце тому Неведомому, который видит все зло, все обиды мира, видит и молчит…

А по ночам всегда такое ощущение, как будто едешь в пустом вагоне третьего класса с жесткими, неопрятными лавками, едешь и ждешь: через столько-то часов — знакомая станция, милый старый тарантас, сутулая фигура Павлушки и поездка домой по дремлющей зеленой степи. Проснешься. Оглянешься с недоумением, насилу вспомнишь: тюрьма?.. Странно…

По утрам над самой головой моей гулко поет колокол. В камеру заглядывает солнце. Левее двери — веселое квадратное пятно теплого золота, исчерченное серым узором решетки. Проплывают через него тени дымных облачков — закроют на мгновение серой вуалью и — снова милый, радостный свет, и в камере уютно так, свежо, легко, чиликают воробьи, воркуют голуби на подоконнике, мои обычные гости утренние. Певучая медная волна колышется, мягко и долго жужжит, уходит в светлую даль и умирает за Невой, где густым, широким звуком откликается ей колокол Смольного собора. Поет-гудит могучая медь, величаво-спокойный, торжественный гимн льется в сухую трель просыпающейся городской жизни…

В голубом серебре колонны, которая тянется от окна к двери, кружатся, плавают крошечные звездочки, рогульки, червеобразные шерстинки, играют в солнечном свете, переливаются радужными цветами. Поднимаются, опускаются, причудливый ведут хоровод… Боже, как прекрасен мир, как удивительна жизнь! Вот — целый микрокосм, неисчислимый и причудливый… Я пошевелил рукой, и какое возмущение произошло в нем, какие бурные скачки, зигзаги, винтообразные полеты всех этих пылинок, хлопьев, шерстинок. И каждая из них — особый мир со своими обитателями, которые живут, наслаждаются, борются, умирают, — может быть, и мне они грозят разрушением и смертью?..

Светлый квадрат перешел со стены на дверь. Значит, шесть часов. Сейчас прозвенит мелодический тюремный звонок, и тюрьма проснется. Вот он… По коридору, точно сорвавшись с цепи, побежал топот, стук, началась суета — сперва вдали, потом ближе, ближе, и вот этот гром и толкотня прихлынули к моей камере — она рядом с ватерклозетом. Мне кажется, что весь накопляемый за сутки запах зловония, пробегая тут, рядом, нарочно останавливается перед закупоренной моей дверью, топчется, силится весь без остатка втиснуться ко мне в гости. Слышно, как парашечники сталкиваются на бегу, сквернословят, иногда расплескивают зловонную жидкость и, спеша кое-как притереть ее, отвратительно ругаются. Начинается тюремный день… Он будет такой же, как вчера, как неделю назад, как всегда, длинный и тошный, с обычными этапами на монотонном пути его — с выдачами кипятку, обеда, с получасовой прогулкой. Часа через два уйдет из камеры солнышко, станет серо и тускло, я засажу себя за урок, чтобы убить злейшего своего врага — время, я изучаю английский язык и гражданское право — авось пригодится когда-нибудь. А сейчас подымаюсь к окну, дышу утренним воздухом. Голубой туман еще плавает в холодных тенях между березами и домами, а на осыхающих от росы крышах серебром играет солнце. В бледной, затканной светом, лазури неба два узких облачка, и, точно оторвавшись от них, плавает над тюремным двором белый пух. Задымила высокая труба, заклектал пар из трубки над кухней, протяжно гудит гудок, цепь арестантов ленивым шагом подходит к слесарной мастерской. Начинается тюремный день.