Товарищи | страница 2



их помню, — хороший был похорон, дай Бог всякому: шесть попов одних было!.. И не долго хворал, беднячек… Как скопинская банка лопнула[3], он слег, а через неделю слышу: звонят… отец Астафий исхарчился…[4] вот тебе!..

Пассажир вздохнул. Смутно припомнилась почему-то не фигура покойного отца и не лицо его, а теплая вылинявшая шапка из немецкого бобра. Дно у шапки было промаслено, лоснилось, как начищенный сапог, и пахло «рогальком»[5], — довольно приятный запах. И после, когда мать переделала ему эту шапку, и он носил ее в духовном училище, запах этот держался в ней все время, пока она не поступила, наконец, под гнездо для наседки.

— Давненько не были на родном пепелище, вашско-бродь.

— Да, давно. Лет пятнадцать, если не больше.

— Оно, кабы маменька жива была, так все бы тянулось… А без маменьки, как к холодной печке приехать…

Пассажир ничего не сказал. На родину он и при маменьке не приезжал лет десять, но к чему колебать соображения Терентия Прищепы? Напоминание о маменьке всколыхнуло в душе нечто горькое, как полынь, — старательно преданную забвению обиду плебейской гордости. Старушка раза два приезжала навестить его, понянчить внучат, но супруга его, урожденная Батура-Воробьева, всегда ужасно нервничала во время этих визитов и положительно страдала, когда ей приходилось представлять старую попадью Пульхритудову в ее темном платке на плечах своим тонко-воспитанным поклонникам и знакомым. И он сам страдал от кисло-внимательного отношения какого-нибудь прилизанного корнета в узких рейтузах, которому простодушная Анна Яковлевна принималась ненужно-долго и неинтересно повествовать о своей вдовьей жизни и мытарствах. Ах, как обидно было и это снисходительное внимание, и беглый огонек неуловимо-насмешливых переглядываний… И какое облегчение чувствовалось, когда старуха, наконец, уезжала. Тогда снова можно было незаметно войти в роль человека, хорошо рожденного и выросшего в культурных привычках, можно было слегка позабыть о смешной попадье с толстыми, тщательно подобранными губами. Изредка, впрочем, все-таки вспоминалось о ней, и то — в пьяном виде, когда все окружающее представлялось безрадостно-мрачным, отвратительным и подлым, когда все прекрасные мечты о жизни казались обманутыми, когда сердце было сжато клещами неутолимой тоски, и жгучее отчаянье упивалось лишь обильными, пьяными слезами. Тогда вставало в памяти лазурно-светлым пятном далекое детство, бедное, но беззаботно-радостное и чистое… И на скорбной голове чувствовалась теплая ласка шершавой, огрубелой материнской руки, и были упоительно-легки тогда горячие слезы…