Полчаса | страница 2
Скука… долгая, тупая, безнадежная… Длинный, длинный серый полог, без узоров и цветов, плотный и прочный: не пропустит ни лишнего света, ни звонкого, нового звука. Беспомощно останавливается мысль перед грубой простотой несложных ежедневных впечатлений, перед их убийственным однообразием, вглядывается, ищет, ждет, изнемогает, сетует… смешно и бесплодно сетует, что нот ни смысла, ни радости в этой жизни…
Сажусь опять к своему тесному столику, берусь за учебник английского языка. Зубрю. Но… валится из рук книга: тоска, тоска, тоска… И для чего английский язык? Вся жизнь кажется заключенной в грязный каменный мешок, бесконечны однообразные часы ее, и не видать просвета впереди… Ночь… Пустыня…
Подвигаю библию. Раскрываю наудачу.
«На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком?»
Меня трогает этот скорбный вопрос. Я не совсем уразумеваю его, но близка мне безнадежная его горечь. На что дан свет человеку?.. Века и тысячелетия протекли с тех пор, как впервые прозвучала эта недоуменная жалоба, и — нет ответа. Миллионы человеческих жизней прошли по этой юдоли скорби, пронесли тяжкие бремена, сложили мученические усилия, а все нет простора, далеко солнце правды, все закрыт путь к нему и мраком окружена жизнь… На что же дан свет?..
Хмурые стены моей замызганной клетки каменно-немы и холодны к моему бесплодному вопрошанию. Плывет в окно пестрый поток звуков тюремного дня, долетает тревожное карканье вороны, звонки конок, пароходные свистки, сыплется долгой струей сухой треск городского движения. За дверью, в коридоре, слышится сдавленный голос:
— Мишка! а-а, Мишка! пойдем дрова таскать… помогешь со мной…
Молчание. И снова:
— Пойдем, Мишка! Я там насчет картошки тебе поговорю… Повар мне — дружок.
Пауза. Как будто кто-то пыхтит, задыхаясь от беззвучного смеха. И опять прежний голос, дразнящий несбыточными обещаниями:
— Корюшки с сотню… салатцу… коклетков парочки две…
— Заткнись ты, с… с… бродяга! — слышится глухой, раздраженный голос снизу…
Должно быть, соблазнительная картина роскошных яств, которой дразнит голодное воображение наш галерейный служитель, выводит из терпения невидимого мне Мишку. Он прибавляет с полдюжины очень крепких слов. А наш Ерохин сипит, захлебывается детски-радостным смехом. И вот уже я чувствую, что это наивное веселье слегка заражает и меня: невольно улыбаюсь… Много ли человеку надо?..
Стучат вдали, в конце коридора, по нашей галерее, резкие шаги. Надзиратель идет. Арестанты ходят без стуку, мягко швыркая стоптанными опорками по мату. Надзиратели стучат сапогами, как господа положения, отчетливо, по-солдатски отбивают такт. Я вслушиваюсь. Коротко и резко ударяет ключ в металлический затвор «глазка». Басистый голос небрежно бросает: