Родительский дом | страница 34



Барышев опять присел к потухающему костру, достал из золы испеченную картошку, покатал в ладонях.

— Припасы у меня кончились, Прокопий Екимыч! И одежа сносилася! А ночи стали студеные.

Согрин и сам видел — не удалый молодец перед ним. Сотня рублей, брошенная при первой встрече, впрок не пошла. Снова обношенный, с выпуклой куриной грудью, остро пропахший потом и дымом, бродяга этот уже давно бы, наверно, подох, если бы не подогревала его жажда мщения.

— Сегодня уйдешь отсель! — сказал ему. — Придется снова на время исчезнуть.

— Без денег никуда не пойду, — решительно заявил Барышев. — Заробить их негде в моем положении. Надо жрать, надо за квартиру платить и надо все же сменить одежу.

Согрин достал из бумажника новую сотню, Барышев принял, но не двинулся с места.

— Еще давай!

— Хватит. Деньги-то я сам не печатаю. Поживешь скромнее.

У него в бумажнике лежали еще три сотенных бумажки, а отдать их раздумал: дать сразу много, значит, поводок ослабить! Погуляет Барышев на длинном поводке, по своей вольной воле, да и махнет обратно в Сибирь, за темные леса, за высокие горы, а не то пьяным напьется и все разболтает.

— Скромнее поживешь, — повторил Согрин. — И засиживаться тебе не дадим. Вот поутихнет народ, милиция из села уберется, так к молотьбе, дай бог, ты снова понадобишься!

Барышев, обжигая губы, жадно сглотал печеные картофелины, сбросил с ладоней обгорелую кожуру и запил еду из фляжки речной водой.

— Я могу любую нужду стерпеть, Прокопий Екимыч, но не ради мелкоты! Бегать-то по ночам и поджигать суслоны — это ребячье занятие. Уж коли рисковать, то было бы за что!

— Всему свое время, — обнадежил Согрин.

— Дозволь хоть с моей бабой расправиться!

— И думать не смей! Теперич ты невидимка, никому невдомек, что ты живой тут где-то поблизости, а из-за бабы себя откроешь. Не торопись с ней! Не так уж она и виновата перед тобой. Сам ты весточки не подавал. А как же ей в домашности без мужика обходиться?

— Другие обходятся.

— На подножном корму пробавляются, — осклабился Согрин. — Твоя-то хоть не вольничает, а сошлась и живет. Но ты и на ее полюбовника не вздумай руки поднять!

Тут он нахмурил брови, пригрозил пальцем.

— Небось он тебе родня? — так же мрачно спросил Барышев.

— Насчет его у меня отдельный план! Оторвался ты, Павел Афанасьич, от земли и от жизни. Вот и не суйся в воду, не зная броду. Пропадешь!

Обречен он был, этот Барышев, самой судьбой. Как покойник. На его лице не осталось уже ни одной живинки: землистые впалые щеки, бескровные губы.