Смерть в Византии | страница 59
Один мой коллега забавлялся, рассказывая эротические истории, намеренно делая их более насыщенными, то есть как бы усиливал дозу, чтобы быстрее подействовало на читающую публику, как известно, ныне по преимуществу состоящую из женщин. И чего он только не делал: придумывал себе любовниц, приписывал себе невообразимые альковные подвиги, похвалялся mille e tre[46] победами с точностью до наоборот по отношению к своим реальным рекордам в этой области, чему я сама свидетель. А я, Стефани Делакур, полная его противоположность: вместе с «нашей Коллет»[47] разделяю удовольствие, не живейшее, а достойное — не рассуждать о любви. И к своему атавистическому византийству я добавляю это пристрастие — порочное — никогда не обнажать своих ожогов и ран, то бишь своих мужчин. Мое целомудрие имеет силу веры либо извращения, я за него держусь, ибо убеждена, что лишь в заповеднике невысказанного расцветает глубоко личное, что оно выходит на свет опосредованно, через речевые фигуры и притчи, цифры, символы, аллюзии, а также византинизмы.
Не бывает счастливых чужестранцев[48]
Мой новый любовник и старинный друг забылся рядом со мной глубоким сном, что всегда случается после того, как мы принадлежали друг другу. У меня же все наоборот — сначала я ненадолго притихну, а потом бодрствую ночь напролет. Я снова потеряла и заново обрела себя, в том числе и дар речи, я не бесчувственна и не ослеплена, а как обычно — нечто среднее: мука расставания после срастания. В приливе удовольствия происходит предельное раскрытие естества, которое приканчивает меня, я разлагаюсь на мышцы и кровь, которые были до сознательной речи и будут после, и это тоже я зову своей особостью. Наслаждение есть глубоко личная особость, которую мы пытаемся обрести в обыденном ходе наших жизней, особость, которая нас созидает со всем, что в нас заложено, а не только с мышцами и кровью; она способна превратиться в застывший ком мучительной судьбы, а если капельку повезет, то и преобразиться в чудеснейшую раскованность. И то, чем я пытаюсь заниматься так, как это мне свойственно — писать статьи, путешествовать на край света, вмешиваться в расследование сект Санта-Барбары, к примеру, — это и есть сама раскованность, пусть и не «чудеснейшая», хотя и комиссар Рильски не отрекся бы от этого прилагательного, уж он-то умеет прилагать свои силы, когда мы остаемся вдвоем, можете мне поверить.
Я перестала принимать снотворное с тех пор, как мы обрели друг друга, а все же один сон разбудил меня, и вот я брожу по гостевой комнате. HP (для близких — Норди) оставил на ночном столике фотокопию «Дневника» Себастьяна, и сдается мне, больше он к нему не притронется: судя по тому, что я слышала, он им сыт по горло. Может, он в такой ненавязчивой форме предлагает заняться его чтением мне? Но в данную минуту у меня есть кое-что поинтереснее: я сама. Привидевшееся мне только что во сне, бессмысленное по содержанию, но оставившее приятные ощущения, уже почти забылось: собачьи морды довольно жуткого вида, заканчивающиеся розовыми бутонами, нежными и грациозными. Ну и ну, видать, я сюрреалистка! Какая-то связь с детством, но какая?