Смерть в Византии | страница 51



Нетрудно вообразить — Нортроп сделал это с легкостью, — что человек, так относящийся к телесной боли, еще хуже обращается со своим умом. Рильски живо представил себе, как больно тогда было Себастьяну. Еще немного — и тот предстал бы в его воспоминаниях чуть ли не инвалидом, нелюбимым и непонятым окружающими. Он даже вдруг ощутил наплыв любви к тому мальчику, правда, любовь была с примесью отвращения.

Как вообще можно производить на свет потомство в этом безумном мире, Рильски не понимал и сам никогда бы на это не отважился, даже с Мартой. А что уж говорить о незаконнорожденных! Все равно что отдать кого-то на растерзание! В том, что Себастьян превратился в одинокого бродягу, замкнутого и эгоистичного любителя приключений и попал под надзор полиции, не было ничего удивительного.

Минальди увел Эрмину перекусить. Рильски спустился за сандвичем, съел его прямо на улице и пешком отправился в комиссариат. Ходьба позволяла привести мысли в порядок — конечно, когда у него на это было время.

«Наш неисправимый бродяга», — шептала бабушка Сюзанна, любуясь своим мужем, навсегда покоренная белокурым выходцем с Балкан. Ее романтическая душа не желала знать, что бродяжничество — это страсть, жажда преодоления себя, не несущая в себе никакого нравственного смысла. Подавляющее большинство преступников словно бы случайно набирается из числа недавно иммигрировавших и их потомства: таково общее правило, и статистика тому доказательство. Остается частный случай — Нортроп Рильски на то и занимает свое место, чтобы не упускать из виду частные случаи. И случай Себастьяна Крест-Джонса как раз такой: несчастный, нелюбимый ребенок молчит-молчит, а потом берет и перевоплощается в крестоносца или чистильщика, сперва довольствуясь подвигами других, а потом, как знать, и обретая свою собственную голгофу.

Рильски спустился по широкому тенистому проспекту, полному жизни, пересек парк, поднялся по улице, на которой находился комиссариат, и все это время не переставал думать о Себастьяне. Кем ощущал себя тот: изгоем общества или, напротив, тем, кто через исследования миграционных процессов, углубленное изучение крестовых походов обрел некую форму смирения, комфортную, положившую конец его истории нелюбимого ребенка? Уничтожая саму святость, стирая собственную исключительность, он неосознанно уподоблялся Христу, воплотившемуся сперва в несчастного ребенка, затем в неприметного историка. Далось ли Себастьяну наконец искупление этой немой боли, которую он копил до тех пор, пока дело не дошло до нелепого наряда доктора honoris causa? И если да, то где? В чем? В бегстве, самоубийстве или преступлении?