Жалитвослов | страница 4



— Но ведь буффон… неразумен, он смеется, лишь бы смеяться.

— Шут и буффон — между ними есть разница. Ну-ка, подумайте, кто такой Буффальмакко?

— Шут!

— Ни то, ни другое!

— Ни то, ни другое? — переспросил Карташев, посмеиваясь. — То есть ни рыба, ни дрозд?

Слушатели засмеялись, но барышня в первом ряду осталась серьезной.

— Возможно, вы и правы, — сказал Карташев, обращаясь к ней. — Буффон неразумен по определению. Однако часто шутовство — сознательный отказ от разумности в стране, управляемой безумцами, которые всеми силами стараются выглядеть разумно. Д’Эсте, Скалигеры, Гонзага, Малатеста — несть им числа. Страна, разодранная междоусобицами. Вдумайтесь. Смех здесь — оппозиция, единственно оставшаяся.

— Я понимаю, — сказала барышня. — Когда смеяться над властью — я понимаю.

— Замечательно, — сказал Карташев. — Замечательно.

«Смелость смеяться, — думал он после лекции, шагая по коридору. — Разумно ли расхохотаться в лицо деспоту — это она имела в виду? Разумен ли буффон — не шут, — позволяющий себе ржать на площади, когда власть предержащим не до смеха?» Разумен ли буффон? — поставить вопрос таким образом Карташеву как-то не приходило в голову.

Он вдруг вспомнил бабушку, Марию Григорьевну, человека большой жизненной стойкости. Мужа ее, священника о. Николая Карташева, расстреляли в 39-м. Одна с двумя детишками, она продолжала жить в его доме. Высокая, красивая, смуглая, похожая на казачку, острая на язык, после гибели мужа она не боялась показаться на людях и по селу ходила, гордо подняв голову. «Бесстрашная ты, Марьюшка!» — боязливо говорили ей соседки. Она только усмехалась. Все были уверены, что ее вот-вот заберут. Однажды она остановила на улице председателя колхоза. «Ну что, Петька, когда к мужу отправлять будешь?» — спросила она его в лоб, тогда еще не зная, что отца Николая не сослали, а расстреляли сразу же после ареста. «Куда отправлять?» — оторопел председатель, отшатываясь от нее. «А к мужу. По мужу законному я истосковалась», — напирала она. Обалделому председателю ничего не оставалось, как без ответа улепетнуть, а она рассмеялась ему вслед.

Однако трогать ее почему-то не решались. А вскоре грянула война, и про нее вовсе забыли. «Счастливая ты, Марьюшка!» — вздыхали соседки. — «Твой-то отмучился, а наши — воюй!..» «Ничего, и ваши скоро отмучаются», — отвечала она с сердцем. «Тьфу», — плевались те и шли от нее. Но она не менялась — ни тогда, ни в эвакуации, где она пошла работать на завод, чтобы прокормить детей. Даже в старости, рассказывая о былом, она не могла сдержать смех. И казалось, что вот так, легко, подняв голову, бесстрашно прошла она сквозь эти стылые, лютые годы, подняла на ноги детей, воспитала внуков. Карташев помнил ее, еще крепкую, подвижную, улыбчивую. «Бабушка, а тебе было страшно?» — спросил он ее однажды. По лицу ее пробежала тень, улыбка пропала из глаз. «Может, и было когда», — ответила она, помолчав. — «Только я уж и не упомню.»