Грибной дождь для героя | страница 31
— Что ты наделала! Дура! Дура! — кричала я. Если б можно было, я б ее ударила. Но она маленькая, щупленькая, нельзя. Сестра-Ася сидела на самом краешке кровати, нахохлившись, похожая на мышь-полевку, которую мы однажды поймали на опушке и кормили потом травой, посадив в банку. Лицо ее вздулось, словно шарик, набрякло красным и прорвалось жалобным плачем.
— Дура, — повторила я тихо и ушла из дома в малинник — чтоб не видеть дергающееся, плачущее, беспомощное лицо. Чтоб не жалеть.
До самого конца августа нас не пускали к водокачке — и к Дому — одних. Только Симка однажды тайно ходил к деду Митьке — предупредить.
На следующее лето мы первым делом побежали к лесу. Дед Митька — как он там, как перезимовал, чего с Роландом — не давал нам покоя всю зиму.
На фундаменте — все, что осталось от Дома, — суетились загорелые мужики в спецовках. Участок было не узнать — крапиву и иван-чай безжалостно выкосили, мышиный горох вытоптали. Продали тут все, сказали мужики.
— Как… продали? — У меня схватило горло, будто затянули воротничок туго-туго, у Полинки чуть заметно задрожал подбородок. Пашка и Симка растерянно оглядывались — а потом Симка, как взбесившийся терьер, побежал по разоренному участку, заглядывая под сваленные беспорядочно доски. Он дергал строителей за рукав, заглядывал им в глаза и спрашивал-спрашивал-спрашивал чего-то — а они отмахивались.
— Нету! — добежав до нас, завопил он как сумасшедший, так, что с осин на опушке испуганной стаей шарахнулись вороны. — Нету шинели! Мисок нету! Поняли, нету!
Во имя жабы
Пашка заподозрил неладное сразу — походка сделалась угловатой, будто он с трудом передвигал ноги, — и оттого стал похож на большого буратино.
— Паша? — спросил строго дядя Коля — милиционер.
— Ну… Паша. А че? — Чтобы посмотреть дяде Коле в лицо, Пашке приходилось задирать голову.
— Я слышал, ты убиваешь бабочек.
— И ящериц, — пискнула сестра-Ася, а я дернула ее за рукав — чтоб не лезла.
— И ящериц, — повторил дядя Коля и постучал жезлом о ладонь — медленно и вальяжно.
Пашка молчал — глаза его заметались, коротко задерживаясь на нас, — а потом и вовсе перестал смотреть в нашу сторону. Лицо его делалось то совсем меловым, так, что проступали невидимые обычно веснушки, то свекольно-красным с кричаще-белыми бровями и ресницами альбиноса. Руки совсем утопли в карманах — было видно, что под материей он сжал их в судорожные, намертво затвердевшие кулаки.
Вообще-то Пашка был замечательным. Вечерами надевал панамку, надвинув ее почти на брови — под Челентано, — и походкой вразвалочку ходил по улице. А мы — это было так заразительно — хватали из дома огромный старый магнитофон «Электроника», тяжелый, как мешок кирпичей, за ручку, небрежно покачивая, носили по главной улице — до дуба и обратно, — врубив на полную мощь. И от избытка радости орали: «Та-ра-рами-кан-та-а-аре!»