Избранная проза и переписка | страница 47




О, нет, не в силах вы предать мои святыни,
Вам не понять настойчивой тоски.
Настанет день, предвиденный отныне,
И ты вернешься. Черные виски
Седая прядь украсит змеевидно,
И в пламенных очах осядет злая муть.
Вы счастливы сейчас. А мне? Мне не завидно —
Настанет день иной еще когда-нибудь…

Но вот произошло событие — то чудо, в которое она уже почти не верила. В семь часов вечера, в воскресенье, к ней пришла группа молодых эмигрантских поэтов, которых она всегда к себе приглашала и которые раньше никогда не приходили. Они были вежливы и воспитанны. Они сняли пальто в передней и поправили волосы перед зеркалом. Кто-то из них, вместо нее, запросто сбегал в лавку и принес закуску и вино. С ними была одна поэтесса, бледная и бездарная, как мышонок. Она все время молчала, ничего не ела и курила. А красивый высокий блондин с зелеными глазами запросто читал свои стихи, заставлял читать хозяйку, восхищался и волновался. Двое других, в углу, сосредоточенно читали Блока и изредка подавали такие реплики: а он умел писать, или говорили: тут — вода, здесь бы ему что-то другое нужно, или просто оборвать после второй строфы.

Собственно, она общалась среди всех только с Георгием Петровичем, и это понимание друг друга среди чужого равнодушия сближало их крепкой и нежной нитью.

— Вы живете одна? — блестя глазами, спрашивал Георгий Петрович. — Такая молодая и красивая и не боится жить одна. Как хорошо у вас в стихах сказано:


В уютной квартирке лишь — я да — портрет.
Ах, люли, люли, лишь — я да — портрет.
Зачем же мне, бедной, жестокий весь свет?

— А кто это этот самый портрет? — спросил поэт, подходя к увитому черным крепом изображению Коновязова. Решительный взор Коновязова поэту не понравился. — И вы его любили по-настоящему? — спросил он тихо.

— Да, была дура, — лихо, по-бабьи ответила она. — Это все ведь поросло забвеньем:


Все травой-муравой поросло.
Закатилось в могилушку зло.
И в квартирке лишь я да портрет,
Ах, люли, только я да портрет.

— Только я да поэт, — сказал поэт, глядя ей в глаза и на что-то намекая.

И такая была в его глазах уверенность, и такое было знание ее грядущей необыкновенной судьбы, что она резко отвернулась, задохнувшись, к голодной поэтессе и сказала весело, еще жалея поэтессу, но уже ужасаясь будущей своей жестокости:

— Вам нужно питаться. Все — в еде, а остальное проходит. Все можно забыть.

— И помнить второй памятью, — сонно ответила поэтесса. — Ах, у вас котик? — оживилась она и вырвала из рук хозяйки желтого кота.