Соучастник | страница 67
Со временем стыдливость наверняка отступила на задний план, и роскошные груди усердно делали свое дело: младенцы на них в быстром темпе сменяли друг друга. Подумать страшно, сколько, должно быть, захлебываясь, высосал из них, уже в день своего рождения, мой почти пятикилограммовый отец. Два похожих на сливы, слегка пугающих соска были в работе — толкаясь в ленивые голые десны моего самого младшего, слабоумного дядечки — и в тот день, когда отец мой поставил перед этой детской фабрикой нас с братишкой, пузатых, в белых чулках, слегка замурзанных, всклокоченных, с озорными глазами. «Воспитывай их так, будто сама родила», — сказал он, и рыжий спортивный автомобиль, ревя и фыркая, умчал его вдаль.
На поясе у бабушки связка ключей, в руках — бухгалтерские книги; после обеда она сидела в лавке, но все чаще спускалась туда и в первой половине дня, потому что дедушка уезжал в Карлсбад на воды и гулял там по аллеям парка, время от времени поднося ко рту маленький фарфоровый кувшинчик с длинным изогнутым носиком. Вина жены, что поля его черной шляпы были чуть-чуть — признак некоего артистизма — шире обычного. Ее заслуга, что рубашка — которых она ежегодно заказывала своему по-профессорски элегантному мужу по дюжине — под черным ворсистым пиджаком всегда снежно-белая. И поражение ее, что из-под рубашки этой она, язвительный критик веры, так и не смогла удалить полотняный молитвенный жилет, освященную бахрому на каемке которого раздающий благословение теребит, бормоча благодарственные слова молитвы, перед каждым приемом пищи. Точно знаю: там, на крашенных белой масляной краской скамьях, как бы завлекающе ни играл в беседке оркестр, дед ни на одну проходящую мимо даму не взглянул с тайными похотливыми мыслями. И это не требовало от него никаких усилий: сухощавое, легкое его тело так прочно нашло свое место в раздавшемся со временем бабушкином лоне, что он, можно сказать, уже в день свадьбы навсегда избавился от тягостного бремени беспокойной мужской сексуальности.
Я придумал сюрприз: в безлунную ночь влезть на ореховое дерево перед бабушкиным окном и заухать совой, возвещая о своем подвиге. Но бабушка как раз избавляется от корсета, в ярко освещенном окне, как на сцене, появляются континенты ее обширного, как земной шар, тела. Отвернуться я уже не могу; лишь вонзаю ногти в зеленую плоть несозревшего ореха. Тело-планета все ширится; время коснулось его, но не смогло разрушить: живот — деревенский каравай, груди — сумы с овсом, они висят, но полны доверху. Какой-то вдохновенный повар денно и нощно заботится, чтобы бабушка нафарширована была многократно оправдавшей себя, вкусной начинкой: в упругую мясистую форму, надо думать, вложены и грибы, и крутые яйца, и сдобренная пряностями печень. Ну хорошо, мы все видели, все прекрасно, теперь можно уже надеть ночную сорочку. Не надевает; на сцене оживление: те же и дедушка. Бабушка неожиданно взваливает его себе на спину, вместо вожжей предлагает свои распущенные волосы; теперь я уже не в силах пошевелиться. Потом дедушка падает навзничь, словно сдаваясь на милость победителя; бабушка, стоя на коленях, склоняется над ним и волосами, собрав их пучком в кулак, щекочет его всего, ото лба до ступней. Потом, оказавшись между колен у него, той же рыжей растительностью на голове терпеливо гладит его взбухшие мужские принадлежности, те, что внукам не полагается видеть. Дедушка, словно дитя в колыбельке, воздев над головой кулаки, то ли очень страдает, то ли безмерно блаженствует: кидая голову вправо-влево, он натужно, словно испражняясь, постанывает. Может быть, он в ужасе от этой женщины, от ее буйных волос и буйного языка, которые, словно две проворные конечности, скачут по нему туда-сюда. Бабушка, разделив свою гриву на два пучка, завязывает их узлом под грудями, чтобы эти тяжелые груды плоти закрыли дедушке лицо; под мягким их гнетом он уже едва дышит. Сейчас мать моего отца — это огромный прыгающий зад, сплошные волосы, пальцы, язык; желудок мой притиснут к позвоночнику: мне страшно, что она сожрет дедушку. Эта ведьма с обильным телом не только сама питается им: она и его кормит собою — и в то же время беспрерывно выкручивает, терзает его судорожно бьющееся птичье тело. Как она ни неистовствует, с каждой минутой она становится еще яростнее; и все же она не может быть сразу везде, какой-то кусочек дедушки все время выглядывает из-под нее, сиротливо покрываясь гусиной кожей. Ко мне доносятся душераздирающие стоны, словно странное действо это доставляет им адские муки; но что заставляет бабушку так отчаянно бороться с этим щуплым человеком, которому она по утрам прилаживает под нос наусники? Что говорить, подозрительна мне эта стареющая красивая женщина; не мешало бы отрезать ей волосы, иначе она ускачет сейчас куда-нибудь верхом на дедушке, который уже вовсе и не мой дедушка, она приворожила, приковала его к себе; да что дедушка, она ангела Господня способна подмять под себя. Нам, детям, любовь даже двадцатилетних внушает неодолимое отвращение: так грубы и волосаты их руки; а от этого зрелища мне нутро сводит судорогой. Уже не боясь, что выдам себя, я спешу покинуть эту мерзкую театральную ложу, торопливо сползая вниз по стволу. И, с ободранными в кровь ладонями, мчусь в темноте за сады, к пруду, где на широких, с тарелку, листьях кувшинок сидят, пульсируя, разбухшие от любви лягушки.