Бейкер-стрит на Петроградской | страница 9



Душой дома была Ирина Всеволодовна. Разговоры про фильмы, в которых в это время снимался Василий Васильевич: «Небесный тихоход», «Глинка», «Золушка», «Звезда». Походы в Александринку на его спектакли: «За тех, кто в море», «Глубокие корни», «Горе от ума». А на улице Чайковского — домашний театр, вечерние споры и воспоминания…

До того времени мне не приходило в голову писать стихи. Но вскоре я уже ходил в рисовальные классы и литературную студию Дворца пионеров.

Не стал я поэтом, не стал писателем. А стал кинорежиссером. И по сей день казню себя за то, что не снял Василия Васильевича (Васечки — как называл его мой отец) в своем кино. А мог бы — Василий Васильевич умер в 1978 году. К этому времени я уже сделал шесть картин.

— Почему? — спрашиваю я себя. — Почему я не снял в своем кино этого великого артиста?

Ответ один — робел, стеснялся, это была детская застрявшая в душе робость, робость перед «глыбой».

Отец и мама всегда звали меня «Гоша», бабушка Надежда Осиповна Ильина, родом из Ростова, — даже с фрикативным «Хоша», а вот Меркурьев громогласно звал меня «Гога!». Я не любил этого слова. В те годы словечко «гогочка» было нарицательным, им дразнили.

Позже я встретился с другим великим человеком, которого тоже звали Гогой. И не было в этом имени ничего нарицательного. Это был Товстоногов…

Значительно позднее я все-таки снимал Меркурьевых: Петю, которого трехлеткой носил на плечах, в фильме «Филипп Траум» (по повести Марка Твена «Таинственный незнакомец»), и Женю, ставшего народным артистом России, в «Русских деньгах» (по пьесе А. Н. Островского «Волки и овцы») — в ролях небольших, но значимых…

Возможно, я никогда бы не ступил на шаткую стезю искусства, если бы не эта удивительная семья.

* * *

Итак, с улицы Чайковского по Литейному проспекту, поворот на Невский и до Аничкова моста: два раза в неделю я отправлялся во Дворец пионеров, на занятия в литературную студию.

Там с нами занимались молодые замечательные люди. Помню голос Леонида Хаустова, который часами читал на память чужие стихи, поражая этим наше воображение. Помню улыбку с прищуром знатока зарубежной литературы Ефима Эткинда, пытавшегося по мере сил восполнить огромные лакуны в нашем образовании.

Но главным человеком для нас тогда был ленинградский поэт Глеб Сергеевич Семенов. Сутулая фигура, усы щеточкой, негромкий голос. Благородство во всем. В нем самом, в том, что он говорил, ничто не бросалось в глаза, ничто не отпечатывалось в памяти готовым афоризмом. В нем не было яркости, а была прозрачная ясность и глубина, которая просматривалась далеко, но и дальше угадывалось, что она еще продолжается. Я ведь тогда не очень понимал, что это большой, настоящий поэт: он редко читал нам свои стихи и, кажется, еще реже печатался. Это теперь, листая пять тоненьких сборников, во мне проступает понимание, у кого мне посчастливилось учиться: