Смертельная лазурь | страница 35



Я не успел пробраться поближе, как зазвучали фанфары, и толпа утихла. Призыв фанфар сменила барабанная дробь, и со стороны ратуши к месту казни двинулась необычная процессия. Во главе ее выступали стражники. Их каменные лица и угрожающе сверкавшие в лучах солнца алебарды вмиг утихомирили даже самых бесцеремонных зевак. Вот показался трубач, за ним — высокие особы из магистрата, далее приговорившие Осселя к смерти судьи, и, наконец, я увидел его самого.

Со связанными за спиной руками он обреченно шагал между двух алебардистов к эшафоту. Некогда упитанная физиономия исхудала, осунулась, голова безжизненно поникла, а пустой взгляд был устремлен в пространство. Как же не походил этот парализованный отчаянием человек на прежнего Осселя Юкена, весельчака, силача, моего единственного друга. Я еле сдерживался, чтобы не позвать его, но к чему? Разве мог я хоть что-то изменить теперь? Ровным счетом ничего.

И все же как мне облегчить выпавшую на его долю участь? Ведь должен существовать способ убедить суд в том, что, дескать, этот случай не совсем обычный, что человек, совершивший ужасное преступление, — сам жертва обстоятельств, пусть до сей поры пока неведомых, скрытых для разума. Я попытался протиснуться ближе к процессии, но плотная толпа не позволяла даже шевельнуться.

В отчаянии я во весь голос стал молить власти о пощаде, но мой призыв потонул в гомоне толпы. Наоравшись до хрипоты, я прекратил попытки. Я пришел сюда в твердом намерении помочь другу, но мне была уготована роль одного из этих бесчисленных зевак, окруживших эшафот.

Судьбе было угодно, чтобы я, не в силах ничего изменить, взирал на то, как моего друга Осселя Юкена сначала привязали спиной к страшному столбу и удушили при помощи толстенной веревки, накинутой на шею палачом. До конца дней своих мне не забыть, как боролся Оссель за каждый глоток воздуха, как задыхался, как его большое, сильное тело, содрогнувшись в предсмертной конвульсии, вдруг враз обмякло, как жутко белели на посиневшем, перекошенном лице закатившиеся, выпученные глаза.

Когда голова Осселя бессильно склонилась набок, я даже почувствовал странное, противоестественное облегчение. А когда палач, намереваясь довершить ужас этого акта, поднял тяжеленный молот, я, будучи не в силах видеть, как голова Осселя станет кровавым месивом, зажмурился. Но воображение художника сделало свое черное дело — картина чудовищной расправы еще долго преследовала меня.