Фонарщик на маяке | страница 7



Литва, моя отчизна! ты как здоровье наше:
Когда тебя утратим, ты нам милей и краше.
Теперь, с тобой расставшись, о, родина моя!
Тебя с тоской сердечной пою и вижу я…[6]

У Скавиньского не хватило голоса. Буквы начали прыгать у него в глазах; в груди точно что-то порвалось и волною шло от сердца всё выше, заглушая голос, стискивая горло… Прошла минута; он оправился и читал далее:

Небесная Царица! Ты дивно в Острой Браме
Сияешь горней славой! Ты в Ченстоховском храме
И в замке новогрудском хранишь своих детей!
Меня Ты исцелила на утре юных дней,
Когда меня родная, утратив все надежды,
Повергла пред Тобою, и я, больные вежды
Подняв на лик пречистый, восстать нежданно мог
И с жаркою мольбою упасть на твой порог:
Так чудом возвратишь Ты меня к отчизне милой!

Расходившаяся волна прорвала плотину воли. Старик зарыдал и упал наземь, седые волосы приникли к морскому песку. Вот скоро минет сорок лет, как он не видал родины, и Бог знает — сколько, как не слыхал родной речи; а вот теперь эта речь сама пришла к нему, переплыла океан и застала его, одинокого, на другом полушарии, такая любимая, такая дорогая, такая чудная! В рыданиях, что потрясали его, не было боли, а только нечаянно пробуждённая, невыразимая любовь, пред которою всё кажется ничем… Он просто своими слезами умолял о прощении её, далёкую, любимую, за то, что так уже состарился, так сжился с своею одинокою скалой, так забылся, что в нём и горе начало замирать. А теперь он «возвращался чудом»… Сердце его рвалось. Минуты проходили за минутами, а он всё лежал. Прилетели чайки, точно беспокоясь о своём старом друге. Приближалась минута, когда он обыкновенно отдавал им остатки своего обеда. Некоторые из них слетели с верху башни к нему, потом прилетели и ещё, и ещё, начали слегка клевать его носом и шуметь крыльями над его головой. Шум крыльев пробудил его. Слёзы он все выплакал, лицо его озарилось теперь каким-то ясным покоем, в глазах светилось вдохновение. Он отдал весь свой обед птицам, те улетели, а сам снова взял книжку. Солнце уже зашло за сады, за девственный лес Панамы и теперь медленно опускалось за перешеек, к другому океану, хотя и Атлантический ещё горел, точно в нём струилось раскалённое золото. В воздухе было ещё светло, читать было можно.

Теперь же дай умчаться душе моей унылой
Туда, к холмам зелёным, в раздолье тех лесов…

Спустился сумрак, — на юге сумерки коротки, как мгновение ока. Старик прислонился головой к скале и закрыл глаза. А тогда Та, что «дивно в Острой Браме сияет горней славой», взяла его душу к родным полям «с пшеницей золотою, да с житом серебристым».