Эссе | страница 15
И наконец, совершенно закономерный штрих, что Шалтай-Болтай сам пишет стихи. Уже один этот факт убедительно доказывает, что Льюис Кэрролл, внезапно постигнув образ грядущего, задумал эпизод с Шалтаем-Болтаем как сатирический. Спору нет, сами стихи лучше — хотя бы по форме — тех, которыми нас мучат молодые критики, но, вероятно, Кэрролл не мог даже в пародии спуститься ниже определенного уровня. Однако в стихотворении — если его можно назвать стихотворением, — прочитанном Шалтаем-Болтаем, есть такие приемы, которые даже слишком знакомы нынешним читателям поэзии. Резкость переходов, незавершенность, расплывчатость символики — да, все это очень знакомо. Такие строки, как
или
не оставляют сомнений в том, кто был провидческой мишенью этого гения сатиры. И стоит только вспомнить, что нам пришлось претерпеть от подобных особ, а более всего (если уж говорить начистоту) от мистера Дыркина и мистера Прочерка, чтобы убедиться, что Алиса вновь говорит от нашего имени, когда она твердит, уходя прочь от нелепой фигурки, взгромоздившейся на высокой стене: «Никогда в жизни не встречала такого несуразного…» К этому ничего не прибавишь. Эпизод исчерпан. Шалтай-Болтай и его последователи уничтожены.
Маньяки
© Перевод. Т. Казавчинская, 1988 г.
В моем толковом словаре слово «маньяк» трактуется как «человек с чудачествами». По-моему, это толкование хромает, и нам бы следовало отличать маньяка от любителя чудачеств. Чтобы почувствовать, что это разные понятия, довольно вспомнить, как употребляются они в обычной речи. Когда мы говорим о ком-нибудь «маньяк», мы, несомненно, выражаем неприязнь к такому человеку, тогда как к чудакам, если, конечно, мы не рьяные блюстители условностей, испытываем нечто вроде умиления. Все чудаки исполнены фантазий и причуд и любят поэкспериментировать над собственным существованием, им тесно в жестких рамках общего уклада, и потому они живут «не обтесавшись», желая только одного — чтоб их оставили в покое. Наша страна всегда была страною чудаков, ими кишмя кишит английская литература прошлого, где они служат источником неистощимого веселья, которое нам облегчает душу. Даже в имевшем склонность к этикету подтянуто щеголеватом восемнадцатом столетии чудачество цвело и процветало. Как метко выразилась миссис Мейнелл, «столетие засунуло себе в парик солому». Так, письма Уолпола встречают нас феерией заскоков и причуд, мы словно различаем в них жужжанье слухов о том, что тот или иной вельможа — истый сумасброд. Да и сам автор с его пристрастием и сварливо-элегантным стилем, с его любовью к завитушкам ложной готики и замком в Строберри-Хилл, похожим на гигантское пирожное, нам кажется большим оригиналом. Среди писателей у нас немало было чудаков, и вся литература Англии, не знавшей академии, росла и развивалась с неподрезанными крыльями и потому полна чудачеств, прихотей, своеобразия и духа самоутверждения. Все наши старые романы пестрят диковинными личностями, ибо старинные писатели и впрямь встречали их в реальной жизни. Во всех творениях Лэма нет ничего причудливее самого их автора. Но все это естественно. Иным хотелось бы, чтобы натура человека была приглажена, словно голландский садик, они досадуют, когда она берет свое, являясь то как малорослое и узловатое растение, то как ветвистое, покрытое плодами дерево, но мы, надеюсь, не из числа. Все мы, сторонники многоразличия, отнюдь не представляющие дела так, будто владеем совершенной меркой, которой нужно мерить человечество, не только не питаем неприязни к чудаку, но горячо его приветствуем и горько сожалеем, что он так быстро исчезает в жизни. Его все больше вытесняет, а может быть, уже и вытеснил, маньяк, и это далеко не лучшая замена.