Неверный шаг | страница 35
Неизвестный поднял глаза от книги и взглянул наружу через стекла машины. Поляна представлялась темным колодцем, полукружье стен которого — выстроенное высокими оголенными мачтами приморских сосен, сливавшихся плотным густым султаном, — открывалось наверху слепым окном бледного предзакатного света. В этой растительной обмуровке русла лесных дорог прорезали глубокие расселины. Безмятежный покой вечера отмерялся ровным гулом далекого прибоя, нашептывавшего вполголоса свой незатейливый мотив. Природа, предоставленная самой себе, в ласковых сумерках являла заповедную прелесть Закона.
Опустив глаза к книге, неизвестный заметил, что буквы сливаются в надвигающейся темноте. Он зажег в салоне свет и продолжал читать.
«Историки представляют людей как существа с незамутненным сознанием. Почитать некоторые книги по истории, так можно подумать, будто все человечество состоит из логически мыслящих и действующих людей, для которых движущие пружины их дел и поступков не представляют ни малейшего секрета. При нынешнем состоянии исследований в области психической деятельности, ее темных сторон и неизведанных тайников это тойько лишнее свидетельство неизбежного несоответствия уровней развития современных наук. По сути дела мы опять сталкиваемся здесь — в более общем и универсальном объеме — с давним и много раз уже отмечавшимся заблуждением нашей экономической теории. Изобретенный ею „homo œeconomicus“ остался пустой тенью не потому только, что, как думалось его отцам, он движим исключительно собственной выгодой: худшим заблуждением было представлять, будто он способен составить себе столь четкое представление об этой выгоде».
Неизвестный кончил читать и закрыл книгу. Услышал свой собственный голос, спрашивающий Кремона: «Вы хотите знать все до точки? Предпочитаете определенность?» И, связав между собой историка, написавшего книгу, и убитого журналиста, отдавших свои жизни во имя идеи, не нашел ясного ответа, чем же эта идея, ценность которой, по словам историка, неизбежно относительна, могла оправдать столь радикальную приверженность. И наоборот, думая о себе, он отчетливо представлял, как зыбкая неопределенность, подтачивая «логический» ум, становится смертоносной. Он взял в руки книгу, вырвал в конце чистую страницу и написал:
«Для Мари Бремон.
Я по-прежнему утверждаю, что любовь — это парадоксальная аномалия под спудом всевластного естественного закона. А история, основанная на последовательном постижении этого закона применительно к человеческой породе, каждый раз бесплодно и рьяно стремящаяся воплотить его отрицание, — сама история есть не что иное, как противоестественная аномалия, дерзкая и отчаянная случайность на фоне конечности всего живого и вечности материи, подчиненных одному нехитрому правилу. Но может быть, материя, жизнь, правило и сам случай обретают свой смысл, другими словами, надежду в начале и извинение в конце, в осуществлении этой ничего не сулящей двойной аномалии: истории любви. Этой мыслью я обязан вам, вы с Жюли подарили ее мне. Теперь мне больше ничего не осталось. И эта абсурдная конечная цель, жить для которой ни мое теперешнее положение, ни совершенные мной дела не дают мне никакого основания и которая преграждает мне путь возвращения к закону, напоминает мне о другом значении слова „конец“».