Закон палаты | страница 44



— Братцы, у меня шарик пропал, — растерянно сказал он.

— Ищи лучше, — отозвался Костя.

— Да нет, правда пропал.

— А ты с собой не брал? — спросил Игорь.

— Не брал.

— Ну и дурак, одно можно сказать…

— Игорь, брось, это ты взял? — с надеждой в голосе спросил Ганшин.

— Да не брал я.

— Дай честное слово.

— Че-е-естное слово.

— Поклянись.

— Фиг тебе, — обиделся Игорь.

Нет, Игорь взять не мог. И на Костю не похоже. А Жаба не добрался бы.

— Ты небось в кино его потащил да засмотрелся, вот у тебя его и стибрили, — сказал меланхолично Костя.

— Или, пока несли, в коридоре посеял, — предположил Гришка.

Ганшин вконец расстроился. Что за невезенье такое!

— Да не было этого, — попытался он объясниться. — Меня там на какую-то вонючую подстилку положили. Сено, что ли, гнилое. Не знал, как дотерпеть, затошнило даже…

И зачем он им это сказал? Неужели ждал сочувствия? Почему-то хотелось уверить, что завидовать ему не надо, ничего хорошего и не было. Да тут ещё пропажа. Лучше было не ездить в кино — и ребята бы не злились, и шарик остался цел.

— Ой-ой, Севка сена объелся, живот болит, — стал паясничать Жаба.

Ганшин на него и не взглянул.

— А не входил никто в палату? В мешке у меня не рылся? — уже без надежды допытывался Ганшин.

— Ты в кино, а мы тебе сторожить будем? — сказал, усмехнувшись, Костя. — Экий ты, паря, умный.

Ганшин поглядел на него растерянно и встретил невозмутимый, умный Костин взгляд. И вдруг подступила волна мучительной, долго сдерживаемой тошноты.

— Маруля, лоток! Лоток, скорее! — закричал он. Но его не вырвало. Спазмы схватили горло, и он зарыдал горько, безутешно, вздрагивая телом.

Ребята испуганно смотрели на него, а он плакал, тщетно пытаясь сдержаться, заслонившись локтем от света, кусая губы, временами взлаивая по-собачьи, — выплакивал всё, что накопилось за день: утреннюю историю с Зоей, и кино, и шарик… Даже пожаловаться некому: где там мама? где дед Серёжа? «Напишу домой, — размазывая по щекам слёзы, думал Ганшин. — Пусть забирают отсюда, хоть куда-нибудь, а не то я умру». Он закрылся одеялом с головой, чтобы не видели, как он ревёт, и вдруг всё предстало ему одним беспросветным ужасом одиночества. Со сладким ожесточением он стал воображать, как его не заберут домой, а он в самом деле возьмёт и умрёт, и все испугаются и станут жалеть его. Скажут: Севочка, зачем ты так, мы бы тебя взяли… Да поздно будет. Понесут его в гробу с кисточками, сзади музыканты с серебряными трубами из клуба, как недавно Нину Кудасову из третьего отделения по улице провожали — все на локти вскочили, чтобы видеть. Тогда и ребята скажут, зачем мы его так, и шарик отдадут, кто взял. А мама… Он представил себе искажённое горем, плачущее лицо матери и, забившись глубже под одеяло, зарыдал ещё сильнее, стискивая зубы, кусая край простыни. А может быть, он не до конца умрёт, привстанет из гроба, чтобы всё видеть хотя бы, — или уж так нельзя?