Роза | страница 8
— Что бы я ни сказала, вы меня не услышите.
— С чего это вы разрушили свое дело?
— Это была лавка. Мне не нравились те, кто туда ходил.
— Латины? Цветные?
— Какое мне дело, откуда они? Кто бы ни заходил, все были как глухие. Что им ни объясняй, они не понимали. — Роза встала, взялась за тележку. — Спасибо, что угостили меня пирожком, мистер Перски. Очень вкусно. А теперь мне пора.
— Я вас провожу.
— Нет-нет, иногда человеку надо побыть одному.
— Если долго бываешь один, — сказал Перски, — начинаешь слишком много думать.
— Когда жизни нет, — ответила Роза, — человек живет там, где придется. Если ничего кроме мыслей не осталось, значит, в них.
— У вас нет жизни?
— Воры ее забрали.
Она ушла, с трудом волоча ноги. Ручка тележки была как раскаленный прут. Шляпку, шляпку надо было надеть! Шпильки в пучке обжигали кожу. Дышала она тяжело — как собака на солнцепеке. Даже деревья выглядели изможденными: каждый листок клонился книзу под слоем пыли. Лето без конца — что за наказание!
В вестибюле она ждала лифта. «Постояльцы» — некоторые обитали тут лет десять с гаком — уже слонялись одетые к обеду, старухи в летних платьях, обнажавших заплывшие ключицы и синеватые впадины шей над ними. Сзади шеи обросли шматами жира. Все были без чулок. С оплывшими икрами в мраморном узоре синюшных вен; в своих мечтах они снова были молодыми, со стройными белыми ногами бессмертных, ядреных богинь; только вот позабыли, что ничто не вечно. На их лицах тоже было видно все, чего они сами в себе не замечали: их нарисованные рты сияли алым блеском не в попытке вернуть юность. А в желании продлить ее. Семидесятилетние кокетки. Для них все осталось прежним: намерения, действия, даже надежды — они никуда не продвинулись. Они верили в счастливое продолжение жизни тела. Мужчины были больше погружены в себя: прокручивали перед внутренним взором свою жизнь — кино для них одних.
В воздухе висел липкий запах одеколона. Роза слышала, как рвутся конверты, трепещут крыльями листы бумаги. Письма от детей — постояльцы смеялись и плакали, но не всерьез, ничего не принимая близко к сердцу. Отметки в табели, расставания, разводы, новый журнальный столик к золоченому зеркалу над пианино, Стьюи в шестнадцать учится водить, у свекрови Милли второй удар, истории про катаракты полузабытых знакомых, почка у племянницы, язва у ребе, у дочери несварение, кража, озадачивающие рассказы про вечеринки в Ист-Хэмптоне, психоанализ… Дети были богатые, как такое получается, при бедных-то родителях? Все было и настоящим, и ненастоящим. Тени на стене — тени шевелятся, но сквозь стену не пройти. Постояльцы были от всего отъединены — они сами себя отъединили. Мало-помалу забывали своих внуков, своих стареющих детей. Все больше и больше становились важны сами себе. В вестибюле каждая стена — зеркало. Каждое зеркало висит тридцать лет. Каждая столешница — зеркало. В этих зеркалах постояльцы казались себе прежними, сильными тридцатилетними женщинами, целеустремленными тридцатипятилетними мужчинами, матерями и отцами трудноразличимых детей, которые давно мигрировали на другие континенты, к недоступным пейзажам, в непонятную речь. Роза набралась храбрости; решетка лифта открылась, но она отпустила пустую кабинку наверх без себя, покатила тележку по вестибюлю, где сидела чернокожая кубинка — портье, перекатывала двумя пальцами глинистые шарики пота по ложбинке между грудями.