Панна Мэри | страница 57
Но хотя она не хотела думать о Стжижецком, он упорно вставал в ее памяти. И иногда она подолгу о нем думала.
Вспоминала первые минуты их знакомства, свои первые впечатления, переживания, сцену в оранжерее, переписку, тихое обручение. Прогоняла мысль о том, что потом случилось, но она упорно вставала в голове. Мэри не жалела, что не вышла за него замуж. Какое положение занимала бы она? Но если он автор «Лилии долин?..» А это, несомненно, он!..
Какая-то тоска, огромная, великая тоска стала наполнять ее сердце. Разве она знала наслаждение?.. Нет, то не было наслаждением. Наслаждением были те поцелуи там, в оранжерее, среди одуряющего аромата роз и влажных нарциссов.
Наслаждением были мечты, воспоминания и ожидание… Нет, она не знала наслаждения.
Какая-то тоска, огромная, великая тоска стала наполнять ее сердце.
Знала она жизнь? Нет, это была не жизнь… Жизнь — это огромные луга, огромные заливные луга, озера, над которыми восходит солнце, над которыми колышутся цапли на своих крыльях и слышатся крики утренних птиц.
Разве это жизнь? Обязанности и удовольствия и великое множество гадостей под личиной приличий, навозная яма за мраморной стеной.
Муж — утром верхом, потом за завтраком, потом в клубе, с визитами, или в бреке, потом за обедом, потом в театре или в гостях, — сухой, чопорный, достаточно интеллигентный, чтобы все понять и почти ничего не почувствовать, практичный, как купец, трезвый, как финансист; вооруженный дешевой, банальной и предусмотрительной «комильфотностью», породистый без всякой породы духа, умеющий всегда найтись, но не делающий ничего неожиданно-талантливого и необыкновенного… Самый обыкновенный «граф» — мебель гостиной и нуль в смысле индивидуальности. Вот ее муж.
Все это она давно знала, но не видела раньше. Ее ослеплял графский титул, положение в свете. Но поскольку она умела играть роль графини Чорштынской, урожденной Ганновер-Гнезненской, в свете, постольку она сама не могла освоиться с этим титулом. Она добивалась этого долгими часами сиденья перед зеркалом в тщательно запертой комнате, — бесконечное разглядыванье себя в зеркало, упражнения в жестах, позированье, целые открытия, целая наука. Мало иметь миллионы и быть красивой, надо уметь быть графиней Чорштынской, графиней Мэри. И она вечно восхищалась собой. Ученица была так понятлива, так изумляла учительницу, что можно было диву даться. Все, что думала Мэри Гнезненская, графиня Чорштынская делала безупречно; все, что было долгим учением перед зеркалом, становилось в салоне самой естественной, самой изящной правдой. Мэри восхищалась и своим титулом и собой. Никто не видал Мэри в долгие часы сиденья на кушетке, с опущенной головой, когда губы ее повторяли одну только фразу: «графиня Чорштынская, графиня Мэри»… Это было опьянение, подобное опьянению гашишем. Проходил уже второй год, скоро он должен был кончиться, а она все утопала еще в этом опьянении. Простая, естественная, изящная на людях, здесь, в своем кабинете, она слегка презрительно надувала губы, откидывала назад голову, щурила глаза, была собой, была тем, чем была бы родившаяся Потоцкой или Замойской. «Я была бы самой неприступной, самой гордой, самой заносчивой из всех, — думала она. — Меня называли бы Марией Гордой, или королевой Боной».