Ha горных уступах | страница 18



— Эх, Марись, Марись! — говорит он. — Видит Бог, если б мог я взять на себя твои раны, чтобы полегчало тебе, чтобы лучше было…

— Иди! Мне уж ничего на свете не осталось… гроб один…

И подала она ему руку, и толкнула его слегка к двери.

Закружилось у Яська в голове, заломило в груди.

Идет он, идет в лес, к Тамановой горе, а сам не знает, куда.

Наконец, сел под сосной, уж над лесом темно совсем стало, снег порошил вместе с дождем, мгла покрыла горы. Вынул он скрипку из-за пазухи, смотрит на нее и говорит:

— Скрипка, ты, скрипка! Что ты мне в жизни дала? Что наиграл я на тебе в жизни? Чего я не хочу, то мне само в руки лезет, — а за что бы я душу отдал, то не мое… Что мне ты, коли счастья моего ты мне наиграть не можешь, — что мне слава по деревням? Эх, скрипка, ты, скрипка!

И провел он смычком по струнам, хотя метель завывала с гор, и запел:

Ухожу я в мир широкий, —
Уж ты, скрипка, пой! —
Сердце замерло от боли,
От тоски тупой…
Сердце замерло от боли, —
Скрипка, пой ты мне! —
Ты ж, печальная, ты, Марись,
Умирай в тоске!
Умирай в тоске ты, Марись, —
Уж ты, скрипка, пой! —
Схоронят тебя под лесом,
Да с твоей тоской!

И вспомнил Ясек-музыкант обрученье Мариси, и казалось ему, что он смотрит в какую-то страшную пропасть, в бездонную глубину.

— Эх! Вот каким льдом от тебя веяло! — повторял он, и казалось ему, что у него земля из-под ног уходит от скорби над своей и Марисиной любовью.

«А как хорошо могло бы нам быть!» — думал он.

И казалось ему, что он слышит, как Марися Далекая, лежа в избе лицом на подушке, шепчет:

— О сердце, сердце! О сердце, сердце!

О МАРИНЕ, ВОЙТОВОЙ ДОЧЕРИ

Как Марина-то у насъ
Ходит к мельнице одна,
Да и с мельницы домой,
Никому муки не даст, —

пели о Марисе Кружлёвой, войтовой[2] дочери из Рогожника, а потом запели о ней и еще другую песню:

Да как Мацек, войтов зять,
Показал дорогу ей…

Да это потом, уж после свадьбы: он ей показал, по какой дороге в жизни надо ходить.

Такая была она девка, какую не скоро в околодке сыщешь. В Людимире ли, на храмовом празднике, или в Черном Дунайце, на ярмарке, не было мужика, который бы на нее не загляделся; не было бабы, которая бы не покосилась на нее злыми глазами.

Высокая, стройная, с гордо поднятой головой, брови — словно углем намазаны, высоко над глазами, густые, длинные и блестящие, лоб гладкий, глаза огромные, голубые, прямой нос, маленькие розовые губы, круглый подбородок, черные волосы, да с таким блеском, словно их кто-нибудь отполировал, и такие длинные, что она могла ими закрыться, как платком. А краска на лице, загорелый румянец на смуглой коже, а шея, гибкая, упругая, а грудь, что так гордо дышет под корсетом: дрожь проймет, когда посмотришь, — а изгибы в талии, точеные бедра, гибкие, полные, — а все тело, словно из мягкого железа выкованное. А голос!.. Как запоет она, чудится, будто весь мир тает… Шла она в толпе, так, будь тут самая что ни на есть давка, ей не надо было говорить: «дайте-ка дорогу», — каждый сторонился, только взглянув на нее.