Книга узоров | страница 45



Он переводил хроники с греческого и латыни на французский и итальянский, потом – на немецкий, сравнивал отдельные фрагменты со старинными рукописями, письмами и посланиями, сопоставлял расстояния и даты по глобусам и атласам, расшифровывал неразборчивые буквы, слова, фразы и непонятные сокращения, сравнивал узоры тканей, способы плетения нитей, сочетания цветов и переносил выводы в свою собственную хронику, над которой работал вот уже двадцать лет.

Когда утром на рассвете Жан приносил на подносе завтрак, он порой заставал хозяина возле глобуса. Погруженный в размышления, Фонтана крутил глобус все быстрее и быстрее, континенты и моря сливались в единую пестрящую картину, а Фонтана сидел, бормоча: «Африка, Америка, Азия, Европа. – Потом тыкал пальцем в крутящийся глобус и спрашивал Жана: – Ну-ка, глянь, Жан, к чему это все приведет, а?» И Жан каждое утро отвечал одно и то же: «Ну, мой господин, вы прям такие вещи спрашиваете, кто ж его знает». Тогда месье Фонтана выходил из состояния задумчивости и спрашивал Жана:

– Скажи, Жан, где я нахожусь?

– В Дюссельдорфе, мой господин.

– А что я тут делаю, в Дюссельдорфе?

– А Бог его знает.

– А как я попал сюда?

– Ох, мой господин, этого-то и сам Господь Бог не знает.

Потом он снова сидел один-одинешенек, погруженный в свои хроники, где повествование скакало от одного события к другому, от одного героя к другому, где рассказывались истории, смысла которых он не понимал, но они сохранились, потому что их кто-то записал, а значит, какой-то смысл в них был. Он сравнивал их с историями, которые знал сам, с историями, которые кто-то рассказывал ему, хотя зачастую он уже не помнил, кто что говорил, какое событие когда происходило, путал людей, времена и события, ведь ему рассказывали то, что услышали еще от кого-то, а этот кто-то тоже рассказал с чужих слов, а те слова тоже опирались на чей-то рассказ.

Это была мозаика, части которой сразу же вываливались у него из рук, едва только начинали складываться в ясную картину, и какими бы точными ни были отдельные детали, но они все равно почему-то не подходили друг к другу, хотя и составляли единую картину и, несомненно, были частью общего целого. Всякий раз возникали все новые пробелы, всякий раз ускользала истина, которая лежала в основе этих картин, истина, которую он искал.

Важное терялось, а о второстепенном хотя и сообщалось подробно, но смысла было не уловить, в лучшем случае рождалось лишь смутное предчувствие его во всех этих историях о гордости и разуме, об уверенности и сомнениях, об унижении и выдержке, о бедности и несчастьях, о смерти и жизни, об этой неотступной пляске смерти, которая затевалась все вновь и вновь, и стремительно несся хоровод. Человек на секунду попадал в освещенный круг, и черты его были хорошо различимы, узнаваемы только на один миг его жизни, затем отступали опять, вытесненные другой жизнью, а ее в свою очередь заслоняла следующая. Несвязные фрагменты, и все же в каждом из них отчетливо проступало свое особое отношение к миру, своя позиция. Она могла быть нечеткой в деталях, ее можно было проследить только в смене поколений, в последовательности историй и событий. Позиция, о которой ничего не было написано, она не была для них заповедью, ее не формулировали вслух и не удерживали в памяти, она просто-напросто существовала и всякий раз либо определяла события, либо имела отношение к тому, что происходило, а если и не определяла, то помогала переносить происходящее, передавалась следующим поколениям и становилась их внутренней сутью.