Немцы | страница 50
— Надо же. А я думал, у Левкина вокруг только племянники. И троюродные внуки…
— И это есть! Есть, — захохотал Дима, замахав руками. — Одни свои! И трепещут. Ты не представляешь, как чудно: зайдет — все должны встать; на кого взглянет — представляйся: имя, стаж, образование. Если выступает, то полный зал. Увидит свободное место — поворачивается и уходит. И чтоб в первом ряду ветераны. Обязательно с медалями. На любом совещании. Он посреди доклада — к ним: «Ну что, мои дорогие? Есть замечания? Хотите что сказать, гордость наша?» Если выезжает на объект, любит, чтобы все вокруг мусор убирали! Даже я уже два раза бумажки вокруг департамента собирал — не откажешься! — Дима присел и будто сам себе, в полузабытьи, едва слышно пропел, подзакатив глаза: — А ведь под идеи мои бюджет получу… Исполнителей буду выбирать. Из самых лучших. — Помолчав, рассчитывая, чтобы поглубже упадет, прорастет и окрепнет: — Интересно тебе?
— Давай.
— Только, ты же знаешь, как я люблю. — И Дима сурово прогнусавил: — Без косяков. И строгое соблюдение сроков. За деньги я спрошу. Страшней меня не будет, всасываешь, что я говорю?
— Еще бы.
Дима нетвердой от радости рукой цапнул со стола Эбергарда салатовую бумажку для заметок и вывел «20 %», просипел, преодолев подрагивающую предвкушающую запинку:
— Откатишь?
Эбергард отобрал у Димы Кирилловича ручку и жирно переправил в «50 %».
— Даже так? Ну что ж — партнеры! — и произвел горячее рукопожатие. — Всё заприкину и перезвоню. Давай как-нибудь пообедаем, только возле меня, в центре, а то до вас телепаться…
— Извини, Дим, мне тут надо…
— Это мне пора, — Дима охнул, увидев часы, и с некоторой небрежностью осведомился: — Слушай, у тебя машина не свободна? Павлик не добросит меня до метро?
— Нет.
— А через час? Может, я подожду? — Дима Кириллович неожиданно похлопал Эбергарда по плечу.
Ты так не переживай из-за своих там личных ситуаций… Нет непокупаемых ситуаций. Есть вопрос цены!
Опаздывал в префектуру — монстр не вызывает, делать нечего; дольше обычного спал и посреди мук обидного утреннего просыпания (оттого, что чешется голова, сбилась подушка, кто-то дышит в лицо) понимал: хочу жить один, следом понимал: хочу домой, к дочери и так сильно, что хоть вставай, одевайся и иди под редким осенним солнцем, переступая заледеневшие лужи, как в детстве — «хочу домой»; над тарелками и чашками завтрака что-то утреннее из этого проступило на его лице, и Улрике забрала свою чашку и ушла в комнату — такое молчание за столом не согласовывалось с ее представлением о торжестве взаимной любви.