Крысолов | страница 52
«Я даже старикашку Игнатьева пощадил», — нет, этого Булен не сказал бы. Жалко очень, что пощадил.
Вряд ли, конечно, в пору знакомства с Игнатьевым (осень 17-го, как уже сказано) Буленбейцер мог провидеть будущее и, соответственно, знать, какие карты в покере с красным генералом выкинет жизнь. Да, Игнатьев (с супругой) привез из своих военно-дипломатических разъездов страсть к виски (русский генерал!) и покеру (русский дворянин!). Нет, нет, нет, нет — говорили ему генштабисты: только водка, только селедка, только преферанс, только молодых ножек контр-данс… Вот великорусские ценности.
Итак, Булен еще птенцом зеленым чуть было не попался в силки к генералу Игнатьеву. Кто-то спросит: что за толк был в ловле каменноостровского воробья? Переадресуйте вопрос генералу. И потом: чем не вербовка? Фон Буленбейцер мог бы (Игнатьев это как раз провидел) заниматься в Париже своей будущей профессией, но не под белым — под красным соусом. Легенда первой свежести: сынок хороших родителей (почему бы не вспомнить дружбу отца с Пуришкевичем? «А с Петром Аркадьевичем папенька видался?..»), жертва революции (дача на Каменном, квартира на Мойке, именьишко под Лугой — не было? жаль — счета у Вакселя, векселя у Пикселя, мало ли что еще люди теряют во время вселенских потопов), затем — молодость, молодость, а следовательно, возможность карьерного роста даже на горьком хлебе чужбины — чем не операция «Трест», вырисовывающаяся в воображении генерала из покера, из желтого в рюмке, из папиросных колечек. Сигары генерал считал наследием буржуазным.
Булена царапали разговоры с генералом. Виски он вежливо нюхал, для папирос придумывал астму (хотя дворянский воспитатель Штигенфункель из чахоточного века запрещал категорически говорить в обществе о болезнях — «сие позволительно графиням в годах исключительно в обществе верной комнатной девушки или, что менее желательно, при молчаливом присутствии дворецкого, прослужившего в доме не меньше двадцати лет»), при речах генерала изысканно наклонял голову (так тоже учил Штигенфункель) и с пониманием взглядывал то к генералу в честно-прозрачные глаза, то на благосклонно-сонную Труханову:
— Я думаю, гохубчик, что многие господа из так называемого общества не хешаются схужить новому госудахству вовсе не потому, что не согхасны с его хозунгами — хазве жехание дать кхестьянам земхю духно? Хазве стхемхение пхекхатить войну духно? Тем бохее высшие идеахы пхогхесса всегда быхи дохоги хусскому двохянству. Во всяком схучае я, напхимех, давно понимал, что в нашем госудахстве не все хохошо. Давайте не будем забывать декабхистов. Я увехен: наш наход еще выкажет им свою пхизнатехность. Но возникает вопхос: на чьей стохоне мы с вами будем, гохубчик? На стохоне михоедов или, отложив мехочность сосховных пхивихегий, будем схужить находу, как ему же схужих Димитхий Донской? Или Сувохов? Или сейчас схужит добхестный хусский гехой генехах Бхусилов? Наши моходые хюди на пехепутьи. Мне, чеховеку пожившему, кажется, что они пхосто боятся кхивотохков. Вот пахадокс: смехые офицехы, а боятся, что скажет, ха-ха-ха (он умел смеяться классически-барственно), княгиня Махья Ахексевна, хотя никакой Махьи Ахексевны давным-давно нет. Но ведь смехость, гохубчик, гохода бехет! И в штатской жизни смехость нехедко (погрустнел) нужнее, чем на войне.