Межсезонье | страница 90
А теперь я не понимала больше ее – ее решений, когда они стали, наконец, настоящими, способными что-то изменить в ее и моей жизни. И стыдилась их – как будто это я так глупо распоряжалась своей жизнью и жизнью своей дочери. Словно я была – она. И одновременно понимала – что это первый раз, когда она это действительно она.
Поэтому я слушала себя и училась не бояться жизни. Просто жить. Это казалось достойной панацеей от стыда за сестру.
Чего боишься больше всего? Самое страшное – потерять последние деньги. Поэтому я все равно говорю, после кружений с Кнопфом по Вене, когда уже болят подошвы, «мам, пошли есть мороженое». И мы идем – потому что венская незаметно появляющаяся весна это и есть мороженое. Розовое кружево цветущих яблонь, отливающих сочным бордо, и молодые листья каштанов можно спутать тогда с бесчисленными земляничными, фисташковыми и вишневыми шариками – очередь толкается, а девушки в остроконечных шапочках еле успевают черпать застывшую ягодную пену и раскладывать ее в сахарные конусы да в начищенные металлические креманки, в которых отражается весеннее солнце, афишные тумбы на площади и гипсовые завитушки огромных старинных наличников. Мы дышим цветущим каштаном, а на языке тают кусочки лесной земляники – прошлым, настоящим, которое тут же исчезает, стоит его ощутить.
Старый Кнопф исчез так же, как и появился, – вдруг. Он познакомился с кем надо в посольстве, и наше с ним время истекло.
Хотя и он, и мы уже раньше ощутили – скоро конец, и мы никогда больше не встретимся. Мы научились чувствовать заранее, кто пришел ненадолго, чтобы вот-вот испариться лужицей на горячем асфальте, который уже нагревает жаркое майское солнце. Люди жизненного пробела. Как и мы. Люди-зеркала, в которых видишь и себя, и свою жизнь. Ты примеряешь на себя их жизни, пробуешь на вкус их лекарство от мук Межсезонья. Чтобы понять. А что – и сам пока толком не знаешь.
Сцены из жизни
Разговаривает он иногда как постаревший пэтэушник:
– Да не связывайся ты с ними. Русские эмигранты – гадючник редкостный. А то не успеешь оглянуться – оп! – и пролетела розовая птица обломинго.
– Эх, жизня – подстава, понимаешь? Ничего хорошего от нее ждать не приходится.
– Ботва все, ботва, Сашечка.
Он и живет так – это его жизненное кредо, «все – ботва». Все пройдет, и ничего хорошего не останется.
А еще он похож на сурка – пухлого, довольного жизнью сурка, только черноволосого, смуглолицего, в рабочей спецовке и кроссовках – идет вперевалочку, приветственно и медленно поднимает руку, «здорово». Потом вдруг оборачивается другим – становится меланхоличным блюзовым гитаристом, способным наиграть на гитаре любую прозвучавшую, промелькнувшую и растаявшую уже мелодию: пальцы бегают по грифу легко, словно и нет хомячьего живота и всегдашней ленивой неторопливости, струна стонет, а ввысь взлетает пронзительный вздох, музыка распускается в воздухе диковинным цветком, растут, дрожат на ветру тонко вырезанные листья виртуозных аккордов. Смотри, хвастается он, я купил на распродаже новую гитару – и гладит ее ласково, словно приблудившуюся кошку.