Межсезонье | страница 10
– Собираетесь как вор на ярмарку, – ворчала мама.
В гости к бабе Наде начинали готовиться с утра. Нужно было ехать до Теплого Стана. Почему теплого – мучилась я все детство, ведь там холодно, и ветер хуже, чем у нас. От метро, чтобы не ждать автобуса, шли вдоль леса, отсчитывая тусклые фонари до перекрестка, подставляя лицо снегу. Поднимались в разрисованном лифте на десятый этаж – и тут сразу начинался другой мир. В большой комнате с постоянно работающим телевизором, в кухне, где в духовке запекали уже горячее.
Гости и родня – это еще и запахи, которые уже не отделить от детства. Красное велюровое кресло под торшером в плиссированной юбочке пахло старым лакированным деревом, накрытый стол – маринованным чесноком, свежей петрушкой и салатами, журнальный столик – конфетами «Вечерний звон». Мне казалось, я точно знаю, чем пахла квартира на Донской, в которой выросли мама, тетя Наташа и дядя Боря, хотя никогда там не была. Квартиру купил еще до революции красавец-прадед Владимир Иванович, а потом ее превратили в коммуналку, подселив старую партийку, прошедшую каторгу. Она даже летом ходила в валенках, кашляла – болела туберкулезом, а вместо стола у нее были книжные стопки.
Гуляя по Москве, мы подходили к полуразрушенному дому за бетонным забором – в стыках плиты широко разошлись, и можно было разглядеть вываленные на улицу куски лестниц, нагромождения оконных рам и обломков дверей. Представить все до мелочей.
Тут дядя Боря разбился на велосипеде, прямо об угол, – голова в крови, бидон укатился далеко-далеко, а молоко, с таким трудом отвоеванное, разлилось. Здесь, на черной лестнице, дворовый хулиган Мишка-сосун подкараулил маму и напугал ее – она до сих пор чуть-чуть заикается. Где-то там наверху – кухня; бабушка нагревала воду, наполняла огромную ванну, и они мылись по очереди.
Все это вместе было каким-то каркасом, лоскутками вечно ускользающего мира, который на самом деле хранился где-то внутри. И лысый как коленка издатель Владимир Иванович, и дядя Коля в драмкружковском костюме Наполеона, и Дмитрий Терентьевич, заросший седой бородой, с безумными глазами, будто жили во мне, невидимой, второй сеткой кровеносных сосудов опутывая сердце. Эхо их голосов отзывалось в висках, а лица были совсем живыми – хотя я никого из них живым не застала. Они смотрели с пожелтевших фотографий моими глазами, улыбались маминой улыбкой и морщили нос так же, как, я помнила, морщила его бабушка, когда смеялась.