Одинокий жнец на желтом пшеничном поле | страница 22



Это было все то же знакомое, непроходимое, нескончаемое поле, колышущееся море безрадостного и неизбежного греха над чавкающей мертвой землей. Он приходил сюда каждый день, с утра, а иногда еще и вечером, ставил мольберт со свежим холстом и лихорадочно выплескивал на него свою ненависть, свой ужас, свое отвращение. Жутко подумать, что случилось бы, не будь у него такой возможности. В этом случае он наверняка лопнул бы, или снова отрезал бы от себя какой-нибудь кусок, или выколол бы глаза, лишь бы не видеть, не слышать, не знать.

А полю было плевать на него, плевать на все и вся, и солнце все так же висело над холмом, похожим на морду лежащего на отмели крокодила, и жнец колупался все на том же месте, не в силах сдвинуться ни на йоту. А по вечерам, когда солнце исчезало, сожранное крокодилом, небо становилось синим, и в этом тоже заключался особый смысл, потому что синий — цвет, дополнительный к желтому, то есть желтый наоборот, а значит, опять-таки не происходило ничего нового, и море желтой пшеницы по-прежнему шумело перед ним, страшное и бесконечное.

Но в тот июльский вечер случилось чудо, иначе не назовешь. Он только подошел к своему обычному месту, к берегу поля, или моря, или черт его знает, что это было, скорее, все-таки море, потому что оно вдруг расступилось перед ним, как Чермное море перед Моисеем — просто расступилось, раздалось, раскололось надвое, и черные во́роны, которые до того прятались в пшенице, испуганно вылетели оттуда — прочь, прочь, прочь, и посередине легла дорога — не вполне прямая, но совершенно очевидным образом ведущая вперед, на ту сторону, то есть туда, куда он так хотел и стремился.

И он, как всегда, сначала написал это, а уже потом, вернувшись домой, обдумал, и тогда уже знал, что делать, и впервые за долгое время уснул, и спал глубоко и спокойно. А утром — Фома неверующий — долго сомневался, брать ли с собой мольберт, и все-таки решил взять, хотя и ясно было, что мольберт не понадобится, потому что отвращение и ужас кончились, и в итоге так оно и вышло: дорога была там же, на том же месте, где он обнаружил ее вчера, и тогда уже он с чистым сердцем забросил мольберт в пшеницу, достал револьвер и выстрелил себе в грудь.

А потом, закончив все эти приготовления, он пошел по дороге, которая расколола злобное желтое море, и ему было хорошо и покойно; дорога почему-то привела его домой, в гостиницу папаши Раву, а он и не думал спорить, ведь дорога знает сама, куда ей вести. Он даже поднялся в свою комнату и лег на кровать, потому что идти, лежа в кровати, было намного легче и приятнее. Потом прибежал папаша Раву и что-то кричал ему вслед, размахивая руками, а после него — доктор Мазери и доктор Гаше, и они тоже размахивали руками и задавали какие-то вопросы, отвечать на которые было смешно, а потом, наконец, приехал Тео, и стало совсем хорошо, и он все шел и шел по своей чудесной дороге к дальнему неведомому берегу, и Тео держал его за руку, и тогда он сказал, что хотел бы вот так умереть.