Ночи в цирке | страница 7



– А винишко-то пейте, голубчик, – все равно ждать, – предложила она Уолсеру, тщательно счищая клочком ваты свое произведение. – Для нас это пустяк. Какой-то ухажер принес, да? Вот так: оно, милая… – и она стерла крем, внезапно одарив воздушную гимнастку невольной лаской.

– Тот самый французишка, – проявилась из-под крема лоснящаяся и красная, как бифштекс, Феверс. – Всего один ящик, скопидом несчастный. Ну выпейте еще капельку, господи боже мой, юноша, вы от нас отстаете! Не позволите же вы дамам надираться в одиночку, а? Джентльмен называется!

Поразительно хриплый металлический голос – лязг мусорного ведра, подражающего контральто, даже баритону. Она скрылась под очередной обильной порцией крема и довольно долго не издавала ни звука.

Как это ни странно, несмотря на чудовищный беспорядок, напоминающий последствия взрыва в мастерской корсетника, гримерка Феверс была довольно безликим помещением. Не считая разве что огромной афиши с двумя небрежно выведенными на ней углем словами: «Toujours, Toulouse»,[11] единственного предмета саморекламы, напоминания всякому сюда входящему про ту сторону ее личности, которую вне сцены она предпочитала скрывать. На столике среди всевозможных мазей и кремов не было ни одной фотографии в рамке, только букетик пармских фиалок в банке из-под джема – по всей видимости, перемещенный с камина излишек цветочного засилья. Никаких талисманов, черных фарфоровых кошек, горшков с белым вереском. Никаких предметов личной роскоши, вроде кресел или ковриков, – ничего, что могло бы ее выдать. Грим-уборная звезды, напоминающая мансарду кухарки. Единственными частицами ее личности, допущенными в эту обитель, были несколько светлых волосков, бороздивших кусок прозрачного мыла в треснутом блюдце на деревянном умывальнике.

Из-за холщовой шторы виднелся округлый край сидячей ванны, полной мыльных ошметков с прежних омовений, через который свешивалась коллекция трико телесного цвета. На первый взгляд казалось, что Феверс стащила с себя кожу. Если ее грандиозное головное убранство из крашеных страусиных перьев то и дело цинично оказывалось в камине, то куда бережнее Лиззи обращалась с одеянием, в котором ее хозяйка выходила на премьеру: вытряхивала из лиловой пернатой мантии пыль, вешала ее на деревянных плечиках на гвоздь за входной дверью, где бахромчатая опушка постоянно шевелилась от сквозняка из оконных щелей.

Поднимался занавес, и вот она – на сцене «Альгамбры», – распластавшаяся под кучей перьев за украшенной блестками решеткой, под истошную какофонию оркестра, бацающего «Всего лишь птица в золоченой клетке». Мелодия – воплощенный китч – попадала в самую точку; она призвана была подчеркнуть момент обманчивости, напомнить о том, что, по слухам, воздушная гимнастка начинала свою карьеру в паноптикуме. («Проверить», – отметил про себя Уолсер). Под грохот оркестра она медленно поднимается на колени, затем на ноги, по-прежнему укутанная в безразмерную пелерину, с хохлатым пурпурным шлемом на голове, и начинает слегка выгибать сверкающие прутья хрупкой клетки, слабо поскуливает, просится наружу.