Римское | страница 3



Нашей семнадцатилетней повезло — ее муж, еврей, прошедший «по этапу» раньше, везде оставил ее имя. Ее знали, ее ждали и не выгоняли из еврейской организации в бедный Толстовский фонд, как всех русских. Была ли она признательна и благодарна? Нет, наверное. В семнадцать лет многое воспринимается как должное.

Есть дети как дети — они, конечно, не слушаются родителей, но инстинкт самосохранения — в нежном возрасте это, наверное, страх и трусость — не пустит их на крышу поезда, едущего в неизвестность. Но есть дети, которые всегда хотят убежать, чего бы это ни стоило. И если это не удается в десять лет, то уж в семнадцать-то… Главное для них — сделать по-своему. Последствия, пусть и плачевные, им не важны. Они все хотят сами попробовать, все сами пережить и сами узнать. Как странно, что ее муж, на двадцать лет старше, не заметил этого оскала дикого волчонка на всех ее детских фотографиях, которые обожал разглядывать. В семнадцать лет все только обострилось на этой татаро-азиатской физиономии! И даже дилетант художник угадывал в ее взгляде побег, своеволие. Видимо, муж сам был упрям и решил, что все эти «штучки» легко будет подчинить его воле. Либо он не был художником, даже дилетантом.

Ее римские маршруты не были туристическими. То есть они всегда пролегали рядом с историческими достопримечательностями, иначе в Риме быть и не может, но выбирались ею не из-за них. Она не говорила себе: «Ах, взгрустнулось. Развеюсь у Черного лаписа — могилы основателя Рима…» Или: «Семейство Боргезе…» В Америке, через годы, она будет покупать духи марки «Маркиза Боргезе», а в сады их палаццо в Риме она ходила из-за садов и базара справа от охрового фасада.

Ее образование и знания были какими-то дикими, как придорожные колючки, произрастали они где и как попало. Несмотря на то, что она почти окончила школу — девять классов — и восемь лет параллельно училась в музыкальной школе, преподаваемой истории она совершенно не помнила. Зато прочла уже в шестнадцать лет «Скотный двор» Оруэлла. Басня эта была настольной книгой отъезжающих, передавалась из рук в руки, давалась на одну ночь. Читать ее надо было, представляя на месте действующих лиц — животных — советских руководителей. Ей, тогда шестнадцатилетней девушке, это удавалось с трудом — она больше видела действительных свиней и боровов дачной соседки, владелицы шести десятин неплодовитой почвы под Ленинградом, удобряемой навозом и пометом ее же коров и кур. В «1984» ей запомнилась сцена с крысой. С томами «Архипелага ГУЛАГа» она ездила в московском метро, кладя книги в прозрачном мешочке на колени, смущая соседей и надеясь, что ее заберут в милицию. Ее не забирали. Архивариус Солженицын не покорил ее сердца, потому что в нем сердца она не нашла, и в мозгу осталась смесь некрофилии, предательства и какой-то древности. Она знала, кто такие Мина и Орнелла Ванони, и ничего не знала о Медичи. Когда ей сказали, что виллу их занимает Французская академия, то интуитивно (и правильно) она поняла, что это вроде советского дома творчества — чтобы попасть на виллу, не обязательно быть талантливым. Золотой Дом с останками Нерона вызвал в ней грусть и злость на русских — она уверенно думала, что останки Ивана Грозного не хранились и что экстремистская русская честность никак не подходит к сохранению истории.