Шествие | страница 47
— Читая Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова, — не без «священного трепета» подал голос старик Смарагдов.
— Согласен. По части литературы, вообще в сфере муз, Россия мало кому уступит. Но сейчас я о другом. О житье-бытье всего лишь. Не о судьбе — о доле. Улавливаете разницу? О доле народной. Чью невозмутимо-безразличную к своей обреченности физиономию разглядел я тогда в отеческое окошко, окропленное дождичком. Справедливо ли, господа? Жить на отшибе, в трясине прозябания, когда рядом, рукой подать, в какой-нибудь Гааге или в Париже — священный мрамор, интеллектуальный гранит, вдохновенная черепица… И всюду просвещенный воздух разлит! Воздух, господа! Не геометрия всей жизни, а всего лишь атмосфера бытия изящнее нашей! Не обидно ли? Перед богом-то все равны. Я понимаю, господа, вы люди городские, питерские. На завалинке не сиживали. На дождливую поскотину в окошко с тоской не посматривали. Однако учтите: Питер в России — вообще казус, то есть явление случайное, пришлое, надуманное, не органичное плоти всего государства. Да и что вы видели в свои питерские окошки? Дворы-колодцы, на дне которых дрова, чахоточные плевки, кошачий аромат, плач детей и все та же обреченность, только некрасивая, чахлая в сравнении с сельской. Не паскудно ли, господа?
— Должен вас огорчить, — суетливо отрогал Смарагдов на своем лице очки, а затем и прочие выпуклости: нос, губы, подбородок. — Потому что совершенно с вами не согласен. Маму, драгоценнейший вы мой, не выбирают! В недостатках ее не копошатся, по крайней мере на людях. Изъянов же чисто внешнего свойства — просто не замечают. Маму, как правило, любят. Этим все сказано. Лично я просто не задумывался над тем, какое у нее лицо. Не до того было. Несением своего креста был увлечен! Весьма…
— То есть камушками?
— У каждого он свой…
— И правильно делали! — неожиданно улыбнулся Суржиков, взявшись за козырек кепки, и мы впервые разглядели, что Лукавый ни на кого, кроме как на себя, не похож (почему-то предполагалось, что Суржиков, сними он маску, приподними, так сказать, забрало, непременно станет кого-то напоминать). — Моя величайшая ошибка, господа, то есть изъян всей моей жизненной конструкции, не в пренебрежительном отношении к отчему краю (старушку Россию любил всегда, но — ровно, без благоговейных словесных судорог, слез над ее могилкой в семнадцатом не проливал, слушал поступь Истории); промашка моя заключалась в распылении сил, в разбазаривании средств, желаний и еще — в смехотворной убежденности, что имею право быть кем угодно, думать что угодно, верить — во что угодно. Грандиознейшее заблуждение, господа, сакраментальнейший самообман! Делать нужно свое маленькое дело. И только-то! Дело, предопределенное жребием свыше. И здесь вы абсолютно правы, профессор: человек должен нести свой крест. И не смиренно, не озлобленно, а с увлечением-с! То есть с любовью перебирать свои камушки, чтобы рано или поздно отыскать среди них алмаз истины, господа!