Шествие | страница 29
Пользуясь паузой, возникшей в разговоре, поспешил я из снежного павильона наружу. За мной увязалась одышливая, плешивая собака, обнюхивавшая мои следы и время от времени лизавшая их, будто были они съедобными.
Тогда из заднего кармана джинсов вытащил я записную книжку. Нет, вовсе не для того, чтобы попросить у псины адресок. Я уже знал, что начертанные на бумаге обозначения очень скоро начинают здесь… исчезать. Буквально через сотню шагов по дороге буквы, цифры и прочие знаки начинают тускнеть, линять, тушеваться, покуда вовсе не сходят с бумажного листа, как румянец с лица испуганного человека.
Записная моя книжка, некогда под завязку густо заполненная адресами, телефонными номерами, фамилиями, сейчас была порожней. Страницы ее выглядели морщинистыми, изношенными, тряпично измятыми и не несли на своей поверхности ни одной закорючки.
Внутри записной книжки, меж ее страниц, как бы стиснутая в ладонях, но не раздавленная, хранилась у меня веточка полыни, давнишняя, прихваченная в причерноморских степях… ради запаха. Запах мне ее нравился. Как балалаечнику — запах политуры. Здесь, на дороге, время от времени доставал я свой талисман, поднося веточку к носу и вдыхал далекий запах, едва различимый, как звон колоколов легендарного Китежа-града, запах родимой земли, ее бескрайних степей, бездонных небес и непроглядных лесов.
Паршивая собачка моляще задрала свою жалкую мордаху с болезненно-сухой кожицей на острие нюхалки. Я дал ей подышать полынью. И собака благодарно завиляла обноском хвоста, словно учуяла нечто. А затем довольно бодро заковыляла вместе со всеми — в сторону неизвестности.
4
Викентий Мценский жадно вдыхал воздух своего первого небольничного дня — дня относительной свободы, кое-каких надежд и не слишком изысканных желаний.
Еще на Васильевском острове, в Соловьевском саду, пришло к нему ощущение странной, не сплошной, а как бы выборочной теплоты. Прежде такая локальная теплота возникала в желудке после первого стакана. А теперь это благо посетило Мценского снаружи, откуда-то даже свыше, словно в густой листве, распростертой над ним, нашлась потаенная дырочка для солнечного луча, а может, лист оборвался, пожертвовал собой, и солнечный луч уперся Мценскому в грудную клетку, как раз над тем местом, где все еще шевелилось сердце.
Потом возник этот Чугунный, то бишь Володя Чугунов. Явился он весь неузнаваемый, искалеченный своей печалью, то есть заботой о выпивке, с рассованными по карманам флаконами душистой парфюмерии. Сам Чугунный узнал Мценского моментально — узнал, несмотря на замутненность памяти, изувеченный интеллект и разросшуюся, словно гигантская опухоль, «сатирическую» озлобленность на благополучный окружающий мир. Веселый этот гнев с годами превратился в характер Володи Чугунова. Он-то и обострял время от времени притупившуюся память и прочие свойства организма бывшего осветителя.