Восемь сантиметров | страница 29
Я все, что можно было переделать в доме, давно переделала. Постирала деду три его бельевые смены, одну-единственную холщовую простыню; одеяло его лоскутное, наволочку, байковые светомаскировочные тряпки, полотенца, портянки, рабочие порты, шерстяные носки — все-все у него сверкало чистотой. Полы помыла, окна вылизала. Даже папаху дедову, когда он долго спал после двухдневного похода, я расчесала гребнем. Зачем? Да и сама не знаю. От одной лишь скуки.
Однажды после долгого перерыва пришел в отсутствие деда этот самый солдат, а дверь в доме как раз была распахнута. Я полы мыла. Он вошел тихо и сказал почти по-русски:
— Здравствуй, фройлен!
Тут-то я и увидела, что он молодой.
Не спросясь и больше ни слова не говоря, уселся против огня печи, вытащил из кармана губную гармошку и стал играть что-то печальное, мне совершенно непонятное.
Я стояла — он сидел. Как был — в шинели и в пилотке. Некрасивый, худой. Винтовку поставил рядом и выдувал из дуделки, будто усыпить меня вознамерился, какую-то жалостную мелодию.
Так, значит, мы и находимся друг перед другом. Он изредка бросал из-под бровей взгляды. А что это должно было означать — неизвестно. Не призывные взгляды, не заигрывающие, а как бы сочувственные. И вдруг что ж он делает? Начинает играть русскую плясовую. Одну, другую, третью. А мне кричит:
— Плячи!
Я сперва решила — плакать мне велит. Что ж, плакать было от чего. Оказывается, он не плача от меня требовал, а чтобы я перед ним под его музыку выплясывала.
Показываю рукой: плясать, дескать, не стану. Мотаю башкой, отказываюсь. Тогда он перестает играть и тычет пальцем в стакан, показывает, что там пусто, а лучше бы налить. Что ж, я нашла четверть с самогоном и налила. Он пригубил и протягивает это зелье мне.
Думаю: вот номер. Как быть? Старик неизвестно когда придет. Судя по всему, поехал со своим свинцовоглазым гауптманом рыбалить. Вот гаденыш сюда и приполз. Мне его сперва жалко было, но сообразила: он гад и его бы надо тут же пришибить чем попадя. Но делать это запрещает моя должность. И бежать не могу — ни в горенку, где в иконостасе рация, ни на улицу: во дворе и на улице он скандал может учинить, поднять крик. Тогда я отпиваю немного и делаю вид, что мне от самогона плохо, тошнит. Он выпил и опять взялся выдувать камаринскую. Кричит, а сам уже красный:
— Плячи, плячи, деука!
Я стою — выдавливаю из себя смех. Он берет в руки винтовку, щелкает затвором и наставляет на меня дуло. И опять требует, чтобы плясала.