Собака Перголези | страница 45
«Пределы моего языка — это пределы моего мира». «Самый прекрасный порядок в мире — это, тем не менее, произвольное собрание предметов, которые сами по себе незначительны». Где здесь Гераклит, а где — Витгенштейн? «Философ, — написано в одной из Zettel, — не является гражданином какой бы то ни было общины идей. Именно это и делает его философом». И еще: «Как насчет фразы — Wie ist es mit dem Satz — “Нельзя вступить в одну и ту же реку дважды”?» Это прозрение Гераклита всегда вызывало восхищение своим сокровенным вторым смыслом. Нельзя вступить… — тут ведь не только течение реки делает изречение истинным. Но истинно ли оно? Нет, улыбнется (или нахмурится) Витгенштейн, но оно мудрое и интересное. Его можно анализировать. Оно гармонично и поэтично.
Чем больше мы читаем Витгенштейна, тем сильнее убеждаемся, что он до Гераклита, что он нарочно начал бесконечную регрессию (затем, конечно же, чтобы идти вперед, когда найдешь, на что упереться). Он изящно вывернулся из традиции, по которой все философы переваривают всех прочих философов, отвергая и обогащая, формируя союзы и соперничества и излучая свою версию того, что они выучили, в завоеванной позиции, которую должно день и ночь защищать. Витгенштейн отказался рассматривать историю философии. Нельзя сказать, что даже перед смертью он пришел к пониманию числа 2. Два чего? Два предмета должны быть идентичны, но если идентичность имеет какой-то смысл, это абсурдно. В одной из Zettel высказывается недоумение насчет того, что может означать фраза «дружеская рука». В другой — является ли отсутствие чувства чувством. Еще в одной — есть ли у печки воображение, и что значит утверждать, что у печки нет воображения.
Витгенштейн не спорил — он просто уходил мыслью в более тонкие и глубокие проблемы. Записи, которые три его студента сделали на его лекциях и беседах в Кембридже, представляют трагически честного и замечательно, поразительно абсурдного человека. В любых воспоминаниях о нем мы встречаемся с личностью, о которой жаждем узнать больше, ибо хотя каждая фраза остается для нас темной, очевидно, что архаичная прозрачность его мысли не похожа ни на что, чему была свидетелем философия на протяжении тысяч лет. Очевидно также, что он пытался быть мудрым и сделать мудрыми других. Он жил в мире и для мира. Он пришел к заключению, это нормальный честный человек не может быть профессором. Это ученый мир создал ему репутацию непроницаемости и невразумительности — никто не смог бы меньше заслуживать такой. Ученики, приходившие к нему, ожидая встретить человека невероятно глубокой учености, обнаруживали, что он видит человечество связанным исключительно страданием, и он неизменно советовал им быть по возможности добрыми к другим. Он читал Толстого (неизменно застревая), и Евангелия, и стопки детективных романов. Он покачивал головой над Фрейдом. Умирая, читал «Черную красавицу». Его последние слова были: «Скажите им, что у меня была замечательная жизнь».