Уксус и крокодилы. 38 лучших рассказов 2006 года | страница 18



И сам пискляво отзываюсь: «Ка-ак? Не будет? Пасхи?»

Мой голос в пустой квартире.

На вешалке висит пальто. Его никто не носит: оно дедушкино. Дедушка умер давно, еще до прабабушки. Ма говорит про пальто: «бушлат», и еще: «на заказ шили». Это не бушлат, просто прямоугольное черное пальто с меховым воротником и атласной подкладкой. Воротник пегий, заплешивел в шкафу. Левый рукав толще, в нем что-то есть. Запускаю руку, тащу — большая шапка с ушами и веревочками. Подкладка шелковая. Под шерстинками — катышки. Это жучиные какашки. Нет, вши! Шапка шевелится, я отшвыриваю ее на раскладушку в углу. Шапка повисла на штыре лишаем. Жалко. Я прощаю шапку, тащу обратно. Сажусь по-турецки под шкафом и вдруг сильно-сильно прижимаю подкладочный шелк к лицу. Шибает нашатырем. Держу изо всех сил, так что в висках тикает по-китайски. Я не хочу дышать. Ни за что не буду дышать. Складка лезет в рот. Плююсь. Снова отшвыриваю, дышу во весь рот. Кашляю. Щиколотки щекочет мышиная темнота. Приподнимаю пальто, тяжеленное. Пальто без вешалки оседает мешком и валится из шкафа. Тороплюсь, продеваю руки в пустые рукава. Длинные, руки не достают до раструбов, пальцы бесследно скользят внутри, дедушкино пальто навалилось на спину шкурой, прилипло по швам, такое тяжелое, что нельзя стоять на двух ногах. А на четвереньках стоять хорошо. Стою на четвереньках. Ползу по половицам. Пасхи не будет. Бабушки не будет. Ма не вернется с работы. Мы не поедем в Новый Иерусалим. Дядя нырнул штопором в горлышко кагорной бутылки.

На кружке дверного звонка снаружи выбита надпись: «Прошу повернуть». Щелкает черный счетчик — красная меточка на белом диске убегает далеко, висит на проволочке надкусанная пломба. Наша квартира — шестнадцать. Широкие полы пальто тащатся далеко сзади. Шляпка гвоздя въедается под коленку. Щели половиц. Клавиши игрушечного пианино. Башмаки на скамеечке. Сундук. Баночка ваксы. Обувные ложки и щетки. Подставка тусклого зеркала. Лицо голое. Дешевое. Плохо. Надо по-другому. Вот так: нашариваю шапку, прячусь; глаза, щеки, нос — всё в шапке. Тошнит. Превращение. Теперь я умею говорить горлом. Нужно просто загнать воздух поглубже к миндалинам, где мотается сырым мясом второй язычок на перемычке. Я могу говорить мокро: «Агггхххррраа!!!» У меня соленый сухой язык. Меня намертво окутал ватный кокон. Я всегда буду говорить по-тарабарски, я Карабас-Барабас. Не кривляйся, навсегда так останешься. Я остался такой навсегда. Я никогда не умру. Я ко всем ночью приду и съем. Потому что я — чудовище. Чтобы не бояться чудовища, нужно стать чудовищем самому. Все хорошо, я чудовище, мне тысяча лет. Куда я теперь ползу? Я всегда ползу в темные сады. Я твердил про себя, давясь косматым ухом шапки: «Темные сады… темные сады, темные сады». Эти слова ничего не значили. Так же, как. дверь за трещинами истлевшей штукатурки. Потому что, если назвать настоящее имя, если раздеться до конца, рассказать все как есть, — все вздрогнет, рассыплется и не сбудется. Можно спастись, если имя назову не я, а кто-то другой, но разве рядом с чудовищем может оказаться кто-то другой? Значит, спастись нельзя.