Панк Чацкий, брат Пушкин и московские дукаты: «Литературная матрица» как автопортрет | страница 16
“В изящной прозе Тургенева нет внеземных улетов Гоголя, угрюмых углов и выбоин, которых полно в текстах Достоевского, или предложений по две страницы с десятками придаточных, как у Толстого. Нет, у него все отточено, пригнано и недву- смысленно-отчетливо явлено миру. Прозрачная проза Тургенева приглашает читателя в свой призрачный куб, где можно, свернувшись клубком на филигранно сотканном ковре текста, словно воочию, как на экране монитора, видеть жизнь людей того времени, рассматривать их лица, слышать голоса, шорох платьев, шелест листвы…” (Т. 1. С. 173 – 174).
Если уж начал развертывать метафорический ряд (улеты, выбоины), то зачем оканчивать его придаточными предложениями? И попробуйте представить про- зу, одновременно похожую на призрачный прозрачный куб, ковер и экран монитора! Самое главное, что написанное столь красиво-бессмысленно, что абзац, заменив Тургенева на кого-то другого, а прозу на стихи, можно без труда переставить в любой из сорока двух текстов “Матрицы”.
Но это еще не все, в этой главе Тургенев “ищет, вылавливает, выковыривает пинцетом из реала” лишнего человека (Т. 1. С. 171), его проза — “бесподобное психосоматическое лекарство, антидепрессант и антистрессант” (Т. 1. С. 182), а русский классический роман оказывается “главным бриллиантом в короне мировой прозы” (Т. 1. С. 163).
“Вероятно, и слова “творческий путь” к Набокову также неприменимы; тут подходит идея не линейного, но вращательного движения, близкая самому автору. “Дар” — сердцевина этого вращения: через роман проходят все тематические радиусы прозы Набокова” (Т. 2. С. 482). Хорошо, пусть неприменимы, хотя любой литературовед вам скажет, что это иной вариант творческого пути, тоже весьма распространенный. Но вот может ли радиус проходить через что-то?
“Сразу после написания роман “Мы” стал широко известен по спискам, о чем свидетельствует бурное обсуждение произведения в обществе и критике того времени, что само по себе, с учетом отсутствия публикации, определенно имеет статус своеобразного феномена” (Т. 2. С. 488). Учет отсутствия здесь вполне достоин статуса… феномена. Широкой известности по спискам (это не эпоха самиздата) и бурного обсуждения сразу после написания романа “Мы”, впрочем, тоже не было, это обсуждение (осуждение) началось почти через десятилетие, в конце 1920-х годов.
Кажется, в двухтомнике есть только одно писательское высказывание — резкое, личное, не уравновешивающее плюсы и минусы, а осмысляющее их. Александр Терехов пишет об Александре Солженицыне, как и мечталось авторам предисловия (правда, тоже выражающийся слишком высокопарно), “не сдерживая слез, сжимая кулаки, хохоча и замирая от восторга, гневаясь и сходя с ума”.